И вот мы – Дорофеевна и я – включаемся в общую цепочку и движемся в одном с ней направлении. Впереди спорым, частым шагом, взявшись под руки, идут две бабушки. Идут и все время бойко разговаривают. Мы становимся невольными слушателями их беседы. Беседа отнюдь не о потустороннем мире. Земные дела заботят наших спутниц. Дорог шифер, да и трудно его достать. С лесом полегче маненько стало. А с крышей – прямо беда, хоть плачь. Соломой ныне уже никто не кроет, да и мало ее, соломы: вся на фермах. Шифером – оно и красивше, и ненадежней будет. Не худо и тесом, дранкой, но молодежь хочет как бы покрепче да повидней. Ведь она нынче какая, молодежь-то? Сладу с ней нет – нас, стариков, и слушать не хочет. Одним словом, образованные!
В сыром воздухе, то близко, то далеко, а в общем, по всему селу, раздается сочный и вязкий хряск топора. То в одном, то в другом месте белыми птицами вспархивают щепки. Возле многих стареньких избушек стоят свежие срубы. И старушка изба подслеповато и обреченно глядит на быстро вырастающую красавицу, призванную сменить ее, отслужившую свой век. От некоторых ее соседок, таких же древних и неказистых, осталось одно лишь воспоминание: на их месте стоят свежие и молодые, как невесты, новые избы и улыбаются миру светлыми большими окнами. Над всем селом висят провода – во всех хатах радио и электрический свет. Вдоль улицы через каждые сто метров стоят водоразборные колонки, они пришли в село совсем недавно – столетиями люди носили воду из Десны, подымаясь на высокую гору, и в зимнее время добывание воды было сущим адом. Но к колонкам уже привыкли, будто стоят они тут века. «И свет, и вода пришли в их избы, а заговори с ними, начнут ворчать», – думаю я, глядя на пожилых женщин и помня об извечной слабости человека – быть всегда чем-то недовольным.
Кое-где на задах горят костры. Оттуда легкий ветерок нагоняет запахи дымка, паленой щетины. У костров толпятся люди. Короткий предсмертный визг свиньи, выхлестнувшийся из близкого от нас хлевушка, указал на происхождение костров: помянуть родителей селяне собирались как следует!
От видневшейся вдали фермы прямо к реке с высокой кручи медленно стекает белый ручеек. Он достигает Десны и расплывается по ней большим белым неровным пятном. Кажется, будто там, на горе, пролито молоко и оно стекает в реку. Иллюзию эту подкрепляет только что промелькнувшая мимо нас машина с белой цистерной, на которой крупными буквами выведено «Молоко». Подходим ближе и видим: сотни, тысячи белых уток, важно переваливаясь, спускаются к реке. Над ними с гортанным криком, размахнув саженные крылья, туда же летят гуси.
– Вот схватят ледку, тогда небось не полетят. Сразу жиром окинутся, – замечает Дорофеевна.
Идем мимо большого старого сада.
– Зачем вот он ему такой? – спрашивает Дорофеевна, указывая на сад.
– Кому? – не понимаю я.
– Известно кому – помещику. Сад-то этот был помещиков, а теперь колхозный. А помещик-то, говорят, был хороший, добрый человек, только не жил тут вовсе. Управляющий его жил. Этот разбойник разбойником. Пымает в саду мальчишку, до смерти засекет. А помещик ничего себе, добрый был. Мы его и не видали...
– У вас и молодой сад есть?
– Как же, есть. Годов пять ему. Взялись сейчас за сады. В тридцатых годах да опосля войны все почесть сады изничтожили. Я и сама свой повырубала. Обложили кажну яблоньку налогом, а ведь она – существо неразумное: родит не каждый год. Зачем же я буду платить за нее? Нет расчету. Мне легче ее срубить. Вот и срубила. А сейчас на питомнике, вишь, саженцы стали воровать...
А вот и могилки. Вид их печален. Так и вспоминается тургеневское: «Есть небольшое сельское кладбище в одном из отдаленных уголков России...» Однако и тут время положило свою печать. Среди стареньких, покосившихся крестов там и сям красные пирамидки с пятиконечной звездой. Белые рушники висят на крестах, на пирамидах – символ того, что покоящиеся под ними прожили чистую и честную жизнь. И как же не поверить в это, если вспомнить, что под большинством из пирамидок лежат знаменитые брянские партизаны! Лежат они и под многими крестами, захороненные своими близкими по-старинному. По всему кладбищу над густым, колючим, перепутанным кустарником рдяными каплями горит шиповник. От шиповника веет чуть внятным, едва уловимым сладостно-терпким запахом, грустноватым и тихим.
На узкой дороге, возле могилок, стоит, понуро опустив большую костистую морду, старый-престарый мерин. Это «пенсионер» с артельной конюшни. Он давно уже отработал свое. И теперь о мерине вспоминают лишь один раз в году, когда надо привезти священника на кладбище и отвезти его обратно домой в день поминовения родителей. Попик этот давно уж живет тут на птичьих правах, и не столько из-за религиозных чувств, сколько из простого чувства жалости к старому человеку приглашают его на эти поминки, потревожив заодно и древнего меринка. Ветерана впрягли в телегу, и он терпеливо и покорно ждет, пока батюшка отслужит панихиду. По всему было видно, что старого мерина уж мало что волнует на этом свете.