Нора улыбнулась застенчивым худым ртом и тоже поздоровалась, Янис только посмотрел на нас кротко и добродушно. Видать, был добрым и ласковым малым, хотя, как выяснилось потом, отсидел уже за какую-то провинность некий срок. После отсидки стал жить с Норой, изредка напивался и бил ее, бил и теперь, когда Нора ждала ребенка.
— Когда рожать будешь? — спросил Серега по-свойски. Он хорошо знал своих соседей, знал о них все, даже чуть больше, чем они знали о себе, и относился к ним с добрым безразличием. Ему было все равно, когда будет рожать Нора и будет ли она рожать вообще, но не спросить об этом не мог, все же люди, к тому же соседи. Нора понимала Серегу по-другому, всерьез. Всерьез она и ответила.
— Может, еще похожу с месяц, — ответила она и опять улыбнулась застенчиво.
— Кого ждешь?
— Да Янка хочет мальчика. — Нора с нежностью посмотрела на Яниса, тот перестал косить, стоял, слушал, в разговор не вмешивался. — Янка сказал, когда получится мальчик, он купит мне бутылку шампанского, когда получится девочка, я должна купить ему бутылку кубского рому. — Нора коротко и вроде виновато усмехнулась.
Тут пришел третий. Босой, корявый мужичонка. Весь он был одного тона — нечесаная голова, лицо морщинистое, наподобие сморчка, негнущиеся пальцы, и портки с рубашкой, и босые ноги — все было одинаково бурым и даже коричневым. Глаз как бы не было, он ими никуда не смотрел, но они жили где-то в коричневых складках и морщинках. При всем этом он был жилист и крепок и похож на корень женьшень, вынутый из земли, но не промытый еще. На своих землистых плечах он принес две жердины. Серега сказал Норе «лаби, лаби» — хорошо, значит, хорошо, — и ушел с Женьшенем к ручью ладить мосток с перильцами.
Ручей отделял наш дом от огорода, и ходили мы до сих пор по доске, положенной на камни. Теперь на случай, если приедут дети, Серега попросил Узулиня сгоношить небольшой мосток с перильцами. Узулинь, то есть Женьшень, был тоже молчалив и неразговорчив. Он тихо въедался в работу, как бы срастаясь с топором, или с жердью, или с доской, или с тем, что было у него в руках, в работе, а если в руках ничего не оказывалось, он срастался с тем местом, с землей, с дорогой, где стоял или шел.
Узулинь был мужем Норы, то есть мужем Норы был Янис, Узулинь же был только бывшим мужем Норы, а юридически и теперь оставался ее мужем. До того как Янис вернулся из заключения и поселился в доме Узулиня, и Нора вместе с Янисом потеснили Узулиня в отдельную комнатку, до того как Нора загадала с Янисом, кого родит ему — мальчика или девочку, — купит ли Янис шампанского или Нора «кубского» рому, и еще до того, как Нора родила от Яниса первую белоголовую девочку Эвиню, которую Узулинь любил брать на руки и, когда был выпивши, со слезами на морщинистом лице говорил: «Не моя ты дочка, Эвиня, но почему же я так люблю тебя, Эвинька?» — до всего этого, пятнадцать лет назад, у Норы с Узулинем родился первый и последний их совместный сын, теперь старший в семье. После Нора принесла еще одного сына, но был он от какого-то беглого человека, потом еще одного — от местного лесника, потом от мужика-недотепы с соседнего хутора (этот сынок по имени Ивор рос дурачком) и еще одного от матроса с рыболовецкого сейнера. Потом пришел из заключения Янис, и все наладилось, посторонние дети появляться перестали.
Два мужика, бывший и нынешний, жили одной семьей, работали вместе и, глядеть со стороны, получалось у них все дружно и согласно. Дети целыми днями возились на море, в песке или, мне видно было из окна, перед своим домом мордовали щенка — голосистые все, живучие, никогда не болеющие.
Утром, когда я вынес креслице, уселся в него, сразу почувствовал: чего-то не хватает. Птичий хор по-прежнему старался изо всей мочи, но солисты молчали, их не было. Я повернулся к черемухе… Вся она облетела. Куда девалось белое молоко ее, белый ее туман? Только в некошеной траве да на темной черепице дома мертво лежали белые крохотные лепестки. Отцвела черемуха, пропали куда-то соловьи.
И весь день было грустно. Киргизы пили кумыс, выздоравливала Бермет у своих родителей, на горном пастбище, а мне было грустно. Тропинка, протоптанная нами к морю, примятая машиной трава и даже флюгер над крышей соседнего дома — все казалось грустным. Я часто отрывался от работы, думал об этих людях, о Норе, о ее муже Янке, об Узулине, думал и не понимал их. Но когда представлял себе Серегу, как он смотрит на это дело, явственно слышал его голос: «А чего тут понимать, тут и понимать нечего». «Так-то оно так», — возражал я про себя, а возразить было тоже нечего.
С самого утра Серега писал про село Брехово, потом занимался домом. Он пригласил известного на здешних хуторах мастера Яниса Секлиса, и теперь вместе с ним они готовили фронт работ, расчищали последнюю, еще не сделанную комнату, выносили оттуда старые банки из-под красок, ящики с битым стеклом и гвоздями, кирпич и всякий другой хлам, выгребали разное крошево, глину, просыпанный когда-то мел.