— Конечно, стихи к Есенину вполне удовлетворительны, даже хороши, но ведь они держатся, они, Виктор, держатся на строчках самого Сергея Александровича. «Отговорила роща золотая березовым, веселым языком» — это ведь такие слова, милый, что рядом можно ставить все, что хочешь, и будет хорошо, они все выдержат. Да, они тоже печальны, грустны, но печаль их и грусть созидательны, твои же «отчего опускаются руки, приподнявшись минуту назад?» — не созидательны, это размагничивает тебя и других. Нынче ты заканчиваешь школу, становишься гражданином, опорой Отечества, защитником его, ну, хорошо, Виктор, скажем, что ты станешь поэтом — поэты вовек нужны Отечеству! — станешь писать. О чем? О чем будешь писать?
Серафим Серафимович вызывающе повернул на Витька свои сверкающие стекла, ждал ответа. Витек ответил без интереса, между прочим, тихим, невнятным голосом.
— О себе, — сказал он то же самое, что и в первый раз.
— Один великий так говорил, — распаляясь в полемическом задоре, подхватил Серафим Серафимович, — отчего такой-то мал и ничтожен? Оттого, что пишет о себе. А другой, имярек, отчего тот велик? Оттого, что пишет о себе. Улавливаешь, Виктор? — Серафим Серафимович победоносно оглядел всех. Потом продолжил: — И тот о себе, и другой о себе, один велик, другой ничтожен. Улавливаешь вывод? Чтобы не быть ничтожным, когда пишешь о себе, надо что-то иметь в себе, содержать, надо быть личностью, а личностью никогда не станет тот, кто замыкается в себе, у кого в душе и в голове нет ничего, кроме собственных болей от собственных болячек. Личностью человек становится тогда, когда он начинает жить не одним собой, а другими, всеми, если хочешь, заботами всего человечества. И масштаб личности зависит целиком и полностью от этого, от того, насколько широки твои интересы, от объема того мира, который ты несешь в своей душе. Между прочим, Виктор, в твоем «о себе» нет ничего зазорного, потому что я тоже пишу о себе. Но тут… тут надо рассказывать.
Серафим Серафимович остановился как бы перед невидимым препятствием, огромным, неожиданно возникшим перед ним, молча, но нервически, отрывисто кинул взгляд свой в одну сторону, в другую, в третью и в четвертую, повертел головой, как орел в зоопарке, и сказал наконец.
— А что?! — сказал он. — Я расскажу вам о себе, о своей главной книге, над которой работаю уже много лет.
И писатель стал рассказывать.
— Раз уж такое дело, — начал он, — налейте мне немножко вина, только, пожалуйста, не водки.
Когда Борис Михайлович наливал писателю, тот сверкал над столом своими яркими очками, голову держал молодцом, отважным человеком, который может, если нужно, пойти на все. Взял рюмку, улыбнулся, на Софью Алексеевну посмотрел с каким-то неясным значением и выпил.