Благодарили друг друга, извинялись друг перед Другом, провожая Серафима Серафимовича и Софью Алексеевну, но Катерина все же спросила писателя, что же, спросила она, бросить ему стишки или что ему делать?
— Как вы посоветуете, Серафим Серафимович?
Серафим Серафимович вскинул голову, стекла свои обратил на Катерину и даже, приблизившись к ней, потыкал ей в плечо короткими и толстыми пальцами.
— Катерина Максимовна, — называл он Катерину точно так же, как Феликс, — пожалуйста, не беспокойтесь. Само пройдет, — и открыл рот, вроде посмеяться хотел беззвучно, но раздумал и закрыл, повернулся к выходу.
После этой встречи Борис Михайлович понял только одно: Витек в чем-то сильней писателя и вообще взрослых, но, в чем сильней, не мог определить. Втайне он был рад и даже горд за Витеньку, не стал рассыпаться, в рот заглядывать, а вот поднялся и ушел. Нехорошо, конечно, а все же не стал перед этим Серафимом — подумаешь, книгу века пишет! — рассыпаться, в рот заглядывать, кость наша, рабочая, хотя и не очень культурно получилось, но пусть вот знает, а то мы дураки, вроде, не можем, не понимаем, а он все понимает, на спор любит ходить, перекричать, переспорить может, а вот никто и не кричал, не спорил, а встал и ушел, устал я от вас, взял и ушел. В то же время было что-то тревожное в осадке, еще трудней теперь показалось Борису Михайловичу с этим Витьком, головы не хватает, а ведь делать что-то надо, и им с матерью, а не кому другому. На Серафимов этих надежды нету, наговорил тут, насверкал, а мы-то дома остались, нам вытаскивать своего Витька. А может, и правда само пройдет? Навряд ли. Вообще-то может и само пройти, конечно. Кончит учение, работать начнет, может, и пройдет на людях. Вон даже хипписты, что же, они всю жизнь, что ли, сидеть будут? Не будут. Родители не вечны, а пить-есть захочется, найдут дело, приладятся.
Катерина, та попроще рассудила.
— Самим надо, отец, — сказала она Борису Михайловичу. — Все они про свои книги думают, про самих себя, а этот и вовсе ничего не понимает и понимать не хочет.
Катерина только ругала себя за то, что надеялась, дура, на кого-то, придет ей кто-то, разложит все по полкам, расскажет, что к чему, Витеньке расскажет, научит, как надо и то делать, и то. Вот уж действительно.
Пока приглядывались да приноравливались Борис Михайлович с Катериной, пока искали случая поговорить с еще больше замолчавшим Витенькой, пока между собой обсуждали, а он взял однажды и пришел растерзанный весь, пьяный, в стельку. Первый раз так поздно пришел и первый раз в стельку. Это было ужасно.
— Отец, иди посмотри на своего сына, — сказала Катерина, открывшая Витеньке дверь. Сказать хватило сил, но потом взялась за сердце и чуть живая повернула к себе в комнату, одной рукой опираясь о стенку прихожей. Витенька стоял, хотя слово «стоял» даже отдаленно не могло выразить то, что происходило сейчас с этим мальчиком, он скорее всего не стоял, а тяжело стекал вниз, текли его длинные руки, несчастные уголки рта, текли вниз плечи, полы незастегнутой куртки, одно ухо дорогой пыжиковой шапки и даже глаза, в которых из-под опущенных век белели, как у слепого, одни белки. Витенька стекал в ожидании того, когда придет наконец родитель и посмотрит на своего сына. Борис Михайлович в трусах, в пижамной куртке, которая уже не сходилась на массивном животе, вышел, шмурыгая тапочками, и увидел под ослепительной лампочкой то, что увидел. Первым желанием было подойти и ударить сына, не кулаком, конечно, а залепить такую затрещину, чтобы запомнилась на всю жизнь. Но тут же, вслед за этим, его охватила нестерпимая жалость к стекавшему у самых дверей, раздавленному алкоголем несчастному своему мучителю, оттого нестерпимая, что вид Витенькин был жалок сам по себе да к тому же его как бы ударили уже, хотел только что ударить родной отец.
— Что же ты делаешь… — сказал он и стал раздевать сына. Раздел и провел в комнату, где Витек опустился в кресло и уронил голову на свою мальчиковую грудь, закрыв волосьем лицо. Скорее всего Витенька не понимал, каков он, какова мера его преступления или падения, ему просто было плохо, он просто был несчастен. И отец, видя это, страдая от жалости, искал про себя хоть какого-то оправдания, вернее, не искал, а ему хотелось, чтобы Витеньку обидели, вынудили силой, избили, хотелось любого несчастья, которое могло бы оправдать это страшное дело. И, ничего не придумав, в бессилии найти что-нибудь подходящее в своей голове вдруг неуклюже опустился перед креслом на колени, захватил Витенькины плечи, безвольную пьяную голову его и сказал неожиданно для себя глупейшую глупость, видимо подсознательно подсказанную телевизором, телевизионной болтовней, которую он слушал каждый день, а может быть, подсказанную каким-то забытым пошлым разговором, во всяком случае, не сам он придумал и решился на этот глупейший и пошлейший вопросик.