Шахта, Фриче и меня отделили от наших соответчиков до того, как приговор получил широкую огласку. Можно было бы ожидать, что наше оправдание будет встречено германским народом с одобрением вне зависимости от личных симпатий или антипатий отдельных людей. По крайней мере, было показано, что теория коллективной ответственности всего народа не получила подкрепления. Однако исполнявший тогда обязанности баварского министра-президента герр Хогнер, который, в отличие от некоторых своих коллег социал-демократов, во времена нацизма предпочел безбедное существование в Швейцарии опасностям подпольной борьбы на родине, смотрел на дело иначе. Он объявил, что считает наше оправдание судебной ошибкой, и приказал своей полиции арестовать нас немедленно по выходе из тюрьмы. Поэтому нам на какое-то время не оставалось ничего другого, как вкушать вновь обретенную свободу в своих прежних камерах[207]
.Я письменно обратился к британским и французским оккупационным властям с просьбой разрешить мне жительство либо в Гемюндене, где я оставил жену, или в Вестфалии, где меня арестовали. Кроме того, я попросил американскую военную администрацию о выдаче мне охранного свидетельства для проезда к месту назначения. Прошли недели, пока я получил ответ. Местным властям в Вестфалии было дано указание выяснить у местных жителей, согласны ли они на мое возвращение. Местный ландрат, хотя и был социалистом, доложил, что мои старые соседи против этого не возражают. Тем не менее британская военная администрация посчитала вопрос имеющим такое политическое значение, что отказалась принимать самостоятельное решение и переадресовала мою просьбу в Лондон.
У Шахта и Фриче терпения оказалось меньше. Они покинули тюрьму, понадеявшись на совершенно неформальное заверение полковника Эндрюса, и были вскоре вновь арестованы. Мне пришлось перебраться из своей камеры, находившейся между Йодлем и Зейс-Инквартом, в другую, расположенную на верхнем этаже. Оттуда я мог наблюдать, как осужденных, одетых в тюремные робы, с выбритыми головами и часто скованных наручниками, выводили на ежедневную прогулку. 14 октября меня неожиданно перевели в другое крыло тюрьмы. Приближался последний акт трагедии. Несмотря на предпринятые меры безопасности, мы, благодаря тюремному «телеграфу», знали, что ночь 15 октября станет последней. Спать было невозможно. В течение долгих пятнадцати месяцев я делил с моими соответчиками все унижения и непереносимое напряжение тюремного заключения и суда. С некоторыми из них я был едва знаком, но совместно перенесенные испытания связали нас какими-то личными узами. Некоторые из них перед лицом неминуемой смерти сохраняли достоинство. Другие пытались оправдаться, утверждая, что были обязаны повиноваться приказам Гитлера. Представители третьей категории не обладали ни интеллектом, ни силой характера для того, чтобы сохранять перед лицом своих обвинителей позицию, способную вызвать интерес судьи или психолога.
Теперь, когда они должны были заплатить за свои злодеяния, я пытался мысленно обобщить, что же представляли собой эти нацистские лидеры. Были ли они настоящими революционерами, искренне верившими, что национал-социализм является новой эпохальной идеологией, которая способна заменить двухтысячелетнюю христианскую традицию и утвердить в Европе, объединенной под властью Гитлера и его гестапо, новый социальный порядок? Кто-то даже мог надеяться, что хоть один из ближайших соратников Гитлера встанет перед всемирным трибуналом и открыто заявит об убеждениях, которые руководили его действиями. Мне вспомнилось обращение Дантона к французскому революционному трибуналу. Но французы были подлинными революционерами – свойство, которым никогда не обладали германцы. Они всегда оставались – тут годится только немецкое слово –