За пять лет до принятия конституции и создания федерального правительства разделение в нашем правящем классе было уже очевидно. Тори, сопротивлявшимся Революции, пришлось принять новые американские порядки. Но хотя армия англичан уже покинула Бэтери, тори никак не хотели расстаться со своим политическим идеалом — принципом английского правления. Они мечтали о правительстве, в котором привилегии правителей будут так же четко сформулированы, как обязанности подданных. Другими словами, они хотели воссоздать английскую систему правления. Гамильтон так упивался всем английским, что на его месте я бы на всех парусах отправился вслед за сэром Гаем в Англию, занялся бы там политикой и стал премьер-министром. Но Гамильтон решил остаться и бороться не только с вредной идеей демократии, но и с самым хитрым ее защитником — Томасом Джефферсоном, который вскоре стал посланником в Париже: конгресс загнал его туда, поскольку он провалился на посту губернатора Виргинии.
Мы услышали возгласы приветствия и поспешили к окнам. Полубог — нет, бог! — Вашингтон сходил с коня. В толпе махали шляпами. Он снял свою шляпу и сунул ее под мышку. Затем, сопровождаемый губернатором Клинтоном, Его сиятельство вошел в таверну. Между прочим, став президентом, Вашингтон пожелал, чтобы к нему обращались «Ваше сиятельство». Сенат не возражал. Палата представителей возражала и обратила внимание другой палаты на конституцию, по которой глава правительства назывался просто президентом. Договорились до того, что спикер — глупейший мистер Муленберг — намекнул даже, что генералу, возможно, хотелось бы, чтобы его величали «Ваше высочество и сиятельство». Мелкое подхалимство Муленберга не очень польстило величайшему человеку, в мире, который, как я подозреваю, вовсе не прочь был бы стать и королем, имей он сына — принца виргинского, который наследовал бы престол.
Но я забегаю вперед. Итак, знаменитейший из смертных входил в дверь таверны «Кейпс».
Мы стали в два ряда. Вашингтон медленно двигался между нами, поворачиваясь то в одну, то в другую сторону, и неподвижный, холодный взгляд озарялся неуверенной, почти мальчишеской улыбкой, когда он решал отметить благосклонностью того или иного подданного.
Поравнявшись с Гамильтоном, стоявшим рядом со мной, генерал остановился. Он вдруг повеселел, оживился, на мгновение лицо его мутным зеркалом отразило блеск Гамильтона.
— Мальчик мой. — Экая отеческая манера!
— Сегодня ваш день, генерал. Страна — ваша.
—
— Полковник Бэрр. Надеюсь, здоровье ваше поправилось?
Я укрепил в нем эту надежду и представил ему его старого друга, а мою новую жену. Теодосия сделала глубокий реверанс, словно перед королем.
Вашингтон, улыбнувшись, наклонился и взял ее под локоть.
— Полковник Бэрр, как и все мы… — По своему обыкновению, он не находил нужных слов. Я смутился. Теодосия побледнела. Гамильтон сделал то, для чего его предназначали небеса.
— …околдован хозяйкой Эрмитажа, — сказал он.
— Именно. — Вашингтон двинулся дальше, а Гамильтон подмигнул мне, верней,
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Полковник Бэрр в восторге от наших занятий, особенно когда перечитывает то, что надиктовал, и вносит изменения в текст.
— Все равно что готовить речь — защитительную, конечно!
Он все еще читает и делает пометки на полях «Жизни Александра Гамильтона». Старое соперничество не дает ему покоя.
— Вот как, — говорит он, — оказывается, мой друг Гамильтон считал, что у меня были «сомнения» по поводу конституции. Наконец-то он попал в точку. Я сомневался — и сомневаюсь
Он открыл том сочинений Гамильтона, полистал.
— Никто не скажет, что конституцию писали простаки. Я знал их почти всех: очень способные, ловкие адвокаты и не одного клиента спасли от верной петли. Законченные циники. Вот послушай Гамильтона.
Бэрр начал читать:
— «Люди всегда будут преследовать свои интересы. Человеческую природу изменить так же трудно, как противиться мощному потоку эгоистических страстей. Мудрый законодатель незаметно изменит русло и направит поток, если возможно, на общее благо». Мне нравится это «если возможно». А что делать мудрому законодателю, если это
Полковник вдруг рассмеялся и вспомнил, как однажды Гамильтон произносил предвыборную речь перед группой мастеровых.
— Увы, Гамильтон всегда обращался с низшими, подчеркивая, что они низшие… Кому такое приятно? Боюсь, толпа издевалась над ним. Взбешенный, в отчаянии он крикнул: «Вы сами свой злейший враг!» Что бы сказал он теперь? Ведь «быдло» (так он называл народ) управляет. Или мы только льстим ему, делая вид, будто оно управляет?