Читаем Вьюга полностью

В звуке голоса брата, тусклом, торопящемся, в том, как расстегнута его черная куртка, ему показалось что-то неверное, нарочное. Мать Николай называл «мамашей», как тоже не называл никогда. Николай фальшивил. Впрочем, Пашка не вслушивался, поглощённый краковской колбасой, сдирая с нее шкуру зубами.

А брат повторял слова, уже повторяемые теперь во многих домах. Он уверял, что понимает тех, кто пошел работать с большевиками: начинается новая жизнь, каждый должен помочь ей. «Все неверно, – умиротворенно думал Пашка, пережевывая хлеб, – все врет».

От рассуждений Николая за столом стало скучно.

– Коммунисты правильно хотят все поделить, – говорил Николай, дымя папиросой. – Уничтожить богатых и бедных, истинная правда. Трудно только добиться. И разве Христос не то же самое говорил?

Сердце Пашки упало от обиды, горячей боли. «Неверно, врешь», – подумал он, но что неверно, не мог бы сказать. Ольга поднялась:

– Я в театр опаздываю.

Товарищ Ветвицкий ловко подвинул стул с дороги.

– Может, мне будет позволено вас проводить, – сказал он со странной, цокающей галантностью, как говорят одни поляки.

– Если хотите, – ответила Ольга равнодушно и вышла, усатый – за нею, не попрощавшись ни с кем.

Мать начала перебирать на столе, завертывать в полотенце хлеб, куски колбасы, кожуру, крошки. Движения были торопливые, прячущие, мать теперь прятала все съестное. Она тоже вышла из столовой.

– Знаешь, кто был? – сказал Николай, наливая себе чаю.

– Нет.

– Товарищ Ветвицкий из транспортной комиссии, чуть ли не из Чека. Шишка.

Пашке вдруг стало противно на колбасу и на папиросный дым. Он отодвинулся от стола. Николай глухо скашлянул:

– Аглая у отца остановилась?

– Да.

– Они вчера приехали?

– Не знаю, кажется.

– А я в Москве задержался.

«Опять врет», – подумал Пашка.

– Здорово ты вырос. Так, брат, и не кончил гимназии?

– Нет, не кончил.

– Надо, брат, что-то делать. Работать будем. Теперь дел много.

Пашка упрямо смотрел на свои тощие пальцы:

– Я не буду работать.

– Что?

– С большевиками не буду работать. И учиться у них не буду. Ничего с ними не буду делать. Они все сволочи.

Николай выдохнул папиросный дым, рассмеялся с превосходством. Пашка и в его смехе услышал фальшивый звук. Он хотел еще сказать, что Николай неверно говорил о Христе, у Христа все совершенно не так, как у коммунистов, коммунисты требуют всех перебить, кто не с ними, а значит, и его мать, и Катю, и Костю, убить сначала всех честных людей, как Гогу убили, а потом убийцам все поделить. Но так много нахлынуло мыслей, что он никак не мог сказать, только покраснел и упрямо тряхнул головой:

– А все-таки я не буду с большевиками.

– Наелся, дурачина, и дурачишься.

С обиженным лицом Николай пил остывший чай и, вероятно, думал о Пашке, потому что раза два сказал громко: «Дурак».

Мать у себя в комнате, похожей на чулан старьевщика, рассовывала по углам кульки. Катя спала, свернувшись на койке. Спал и Костя в бельевой корзине, на двух табуретках. Пашка пробрался к себе через наваленные журналы, книги, лампу с цепями и картины, какими был заставлен его угол. Это были цветные олеографии, приложения к «Ниве»: «На Волге» – что-то смутное, засиженное мухами, «Зима» Клевера– лес в снегу, очень корявый, какого не бывает, и малиновый огонек в лесной избушке. Пашка, просыпаясь, смотрел каждое утро на этот огонек, и ему становилось уютно.

– Спасибо Коленьке, – сказала мать. – Сколько из Москвы навез. Ребят вдоволь накормила.

– Да, конечно.

Но благодарности к брату Пашка не чувствовал никакой, ему показалось, что и мать не чувствует. Он устроился на своем тюфяке-блинце, под пальто, рваным пледом. Что-то радовало его, тепло, счастливо, но он не знал что, только подумал снова: «Люба, как хорошо, что Люба приехала», – и заснул, согревая ледяные руки между сжатых колен.

В тот вечер Ольга с Ветвицким была в театре. Самое удивительное, что в Петербурге среди страшного обнищания, разрушения и смерти были открыты кое-какие театры.

На полутемной сцене морщинистые, истасканные лица актеров с синими подбородками и лица актрис, ужасно насурмленные, с лихорадочными глазами, были отвратительны. Теперь все костюмы, какие еще недавно носили и не на сцене, казались невероятными, нелепыми, так же, как искусственно желтое солнце из-за кулис или огромные тени на шатающихся декорациях и пошлые слова переводных пьес, двусмысленные намеки, все эти тетушки, племянники с тросточками и провинциальные дурочки в белых платьях. Но на них смотрели, смеялись.

А в фойе стоял холодный туман. Там, как и прежде, ходили под руку, много, до тошноты, курили, красовались друг перед другом, когда толкались, говорили «извиняюсь», как раньше, оглядывали себя в мутное, подернутое паром, зеркало и нравились себе. Тут были молодые люди, матросы в лакированных ботинках и барышни, круто завитые, с папиросами, обмусоленными красной губной помадой, все с подведенными глазами, новые служащие новых советских комиссариатов.

Перейти на страницу:

Похожие книги