Он что-то написал на бумажке, вытащил из желтого портфеля печатку, подул на нее, припечатал. С пропуском Пашка пошел к дверям.
– Маркушин! – окликнул его Косичкин. – Смотри, проиграешь. Оставайся лучше с нами.
Пашка помял шапку, потом сказал глухо:
– Что же мне оставаться, Косичкин. Я не игрок. И это все не игра.
– Презираете нас, ну-ну… До свиданьица.
Уже были полные сумерки, когда Пашка в черном полушубке, с сундучком за спиной и Костей на руках, который клевал носом, вышел из дому на вокзал. Катя шла рядом, в ногу. Девочка была в валенках, в платке и в шубке, подрезанной и заштопанной Таней Вегенер. За спиной Кати был мешок с сухарями и бельем, а на веревочке сбоку жестяной чайник.
Старый дом, где он родился и вырос, стоял пустым, черным ящиком. Этот дом, где прежде светилась, смутно дышала, звенела, курилась теплом живая жизнь, тянулся теперь вдоль панели, как остывший мертвец.
На углу Пашка посмотрел на старую вывеску давно закрывшейся парикмахерской, исцарапанную, продавленную.
Намалеванный на вывеске человек с шафранным лицом и кучей волос показался ему придушенным висельником, корчащим рожи из темноты, и Пашка с печальным испугом вспомнил почему-то Косичкина.
Глава XX
Отто Вегенера, бывшего в заключении сначала на Гороховой, потом на Выборгской, водили на допросы, забывали на долгие недели в камере, где одни люди сменяли других, снова требовали к очередному чекисту.
Тюрьма, особенно в душный день, казалась Вегенеру тесным госпиталем, забитым страдающими людьми, только здесь не утоляли страдания, а растравляли.
Самодовольные, упоенные своей властью, агенты Чека, охрана, следователи, коменданты, целые своры сытых молодых людей, очень часто скуластых и курносых, с крепкими ровными зубами, были подлы и наглы с заключенными и всегда беспощадны.
Таким был следователь Чека Евдокимов (его фамилия казалась Вегенеру смазанной помадой), с длинными волосами, гладко зачесанными назад, и другой следователь, с тусклой фамилией Мельхиор.
Раза два до Вегенера дошли передачи из дому, высохшие картофельные котлеты, холодная, сбитая комком, пшенная каша, завернутые в платок. Руки Вегенера дрожали, когда он развязывал домашний узелок. От платка, от бережно сложенной белой рубашки, поштопанной у плеча голубыми нитками, он чувствовал запах дома, кроткой и чистой тишины, и был уверен, что маленькие руки дочери помогали матери укладывать узелок. Он слышал лепет ребенка, представлял руки дочери, узкие, теплые, и думал, как несправедливо и как непростительно, что его заключили в вонючую душную камеру, где жужжат в тумане человеческие голоса, как нет никакого оправдания тем, кто согнал сюда таких же, как он, невинных людей.
Он, впрочем, не сомневался, что его выпустят отсюда и он увидит своих, уедет с ними в Финляндию. Это его всегда успокаивало, и он, обхвативши колена руками и немного покачиваясь (ему мешала только свербящая вша), долгими часами мог думать о своих и о том, что случилось с Россией.
Прежняя власть, рухнувшая в революцию, сменилась бунтом солдатчины и властью черни, почуявшей свой верх и безнаказанность. Вкрадчивый Евдокимов и Мельхиор – тоже чернь, думал Вегенер.
Среди черни, низовых людей, как и всюду, были люди хорошие и дурные. Среди солдатчины, мастеровщины, бывших мелких конторщиков, приказчиков, фельдшеров, шарахнувших за большевиками, особенно много было заводских подростков, фабричного хулиганья, у кого до революции особенной лихостью считалось подраться с городовыми, с парнями другого завода, избить «образованного», гнусно задеть проходящую девушку. Такое хулиганье в первую голову и почувствовало себя «пролетариатом», со всей беспощадной жестокостью юности.
Среди черни было и городское отребье – воры и убийцы, сбежавшие еще в марте или летом из тюрем, а с ними ватаги шумных проституток.
Всей бунтующей солдатчине задавали тон уголовное отребье и хулиганы. Они брались за все, командовали обысками, водили на расстрелы, судили, становились комендантами, начальниками милиции, они заняли все низшие командные места в большевицком перевороте.
Они стали героями черни. Им подражали, их старались перещеголять в неистовстве. Какой-нибудь мелкий вор, ставший революционным комиссаром, смутно и с жадностью хотел подражать офицеру, которого расстрелял, его галифе, шинели, чистым ногтям. А другие из черни подражали мелкому вору.
Чернь подняли на злодейство, думал Вегенер, как бы для справедливого дела: против порабощения человеком человека, за равенство людей, для уничтожения бедных и богатых. Буржуй, господин, будто бы все захвативший, у кого хорошая одежда, еда, магазины, квартиры, полиция, попы, генералы, судьи, министры, с большевицким переворотом весь попался в руки черни.
Над буржуем объявили диктатуру, власть советов, чтобы его скрутить вконец, выжить, все от него отобрать, поделить, а самого буржуя уничтожить.