Читаем Вьюга полностью

Старуха ходила по дому, скрежеща опорками. Это она укрыла Тимофея, родную кровинку, одеялом, чтобы не видеть его тела с синими язвами пуль, и все хотелось ей посмотреть на сына, как он лежит у крылец, и снова выбиралась она на двор из холодной избы, где у погасшей печи сидели вдовые невестки, ребята, стонала за занавеской беременная жена Тимофея.

За нею в сени вышел черноволосый бледный мальчик со сверкающими глазами, сын Тимофея Ивановича, в отцовском пиджаке и в разношенных сапогах. Он прижался к стене, дико глядя на Пашку и на детей.

Пашка поднялся на ноги, он дрожал.

– Аграфена Ларионовна, где Аглая, Люба?

Старуха узнала маркушинского барчонка. Скорченным пальцем оправила сивые волосы под повойником. Послушала, как в избе шумят матросы:

– Увезли Аглаю, родимый. С ейной девочкой, обеих. В Кильшеве допрашивали. У них в Кильшеве самый допрос идет. Застрелили Аглаю, девочку ейную не знаю, куда подевали. А Любочка еще до наших делов отседа уехала, спаси Бог. На Москву подалась али куда. Аглаюшку застрелили, ефто я знаю, что Аглаюшку застрелили, а Люба отседа подалась…

Старуха внезапно завыла. Все дрогнули.

– Тимошу-то, родинку остатнего мово.

– Ну, бабка, молчи, – резко прикрикнул на нее черноволосый внук.

Старуха мгновенно умолкла. Эта деревенская женщина, потерявшая всех сыновей, дом, богатство, сбитое дедами и отцами, коней, закрома, кладовые с громадными окованными сундуками, которые помнили крепостные времена и французов, стала снова страшно спокойна, как бы равнодушна и жестока ко всему человеческому.

– Тимошу на дворе морские из ружей забили, – сказала она покорно. – Зачем с сеременским учителкой против них бунтовал.

– Это Лебедев, учитель?

– А то кто? Лебедев и есть, Андрей Степанович.

– На него облава пошла.

– То и есть облава. Как в лесу их разбили, мой Тимофей домой пришел А туто морские. Да ты постой, – перебила себя старуха. – Пожди меня туточки.

Черноволосый мальчик остался в сенях, разглядывая детей.

– Как тебя звать? – спросил его Пашка.

– Меня-то? Санькой.

Они помолчали. Мальчик неожиданно и спокойно сказал:

– Мово батьку из ружей забили.

Аграфена Ларионовна вернулась с хлебным караваем.

– А детки-то чьи же будут? – полюбопытствовала она, засовывая хлеб в Пашкин мешок.

– Мальчик Ольгин. Вы помните сестру Олю?

– Олюшу, родненькую, помню. А девочка чья?

– Сиротка. Мама воспитывала.

– Эва, хорошая. Пущай мово хлебца покушает. А ты, Паша, отседа иди. Не то пропадешь. У нас в деревне дюже много народу побито. Иван Белов, Лунины обои, Порфирий с горы, мой Тимофей. А другие застращены горазд. Ты от нас уходи, пропадешь.

– Я понимаю, я уйду.

Его зубы стучали от холода и горя:

– Но ради Бога, как же, за что они Аглаю застрелили?

– Разве я знаю? Взяли, говорю, на допрос. Сидела ден сколько-то у них в Кильшеве, а потом застрелили. Ступай с Богом, покуда и тебя не хватились.

– Пойдем, что же, Катя.

Катя молча встала, оправила чайник, едва звякнувший на веревочке. Санька вдруг протянул Пашке руку, по-мужицки, не сгибая пальцев:

– Прощай, будь здоров.

– Спасибо, Саня, будь здоров и ты. Прощай.

<p>Глава XXIII</p>

Едва ли был третий час дня.

Туман, рассеиваемый солнцем, повис полупрозрачный, голубоватый. Прохладно светились голые осины на перелесках, тонкий лед, лица детей.

Костя плелся, как во сне. Пашка поднял его на руки. Костя благодарно потерся щекой о мокрый мех полушубка, обхватил ему шею потеплевшей ручкой.

На мерзлой пашне торчали из снега лобастые серые камни в черном посеве. Груды камней усеивали песчаные пашни Лопарцов, Кильшева и Серемина, мужики называли их сугорья или суворья. Камни пещерного века приволокло сюда еще древними льдами, и были они вне времен человеческих, всего живого, сходящего и восходящего снова.

У дороги на камне сидел человек. Пашка узнал своего тезку, Павку, деревенского дурака, в пестрядевых портках, засунутых в рваные валенки, набитые соломой, в бабьей ваточной кофте, на рукава нашиты кумачовые и холщовые ленты, без шапки, опоясан веревкой. Узкое лицо Павки менялось так быстро, что не разглядеть черт, не заметить глаз: жидкая борода сбитая, в замерзших слюнях, зубы желтоватые, широкие, лошадиные. Длинные обледеневшие волосы мотались с треском у его острой головы.

– Эва, барчонок, курлытка-щенунок, – юродка заплевался, узнал Пашку. – Табачку Павке дай, табачку оченно хоц-ца, снежок, самоварчики побежали, чикунцы…

– Прости, пожалуйста, нет табачку, не курю.

Он разглядывал Павку с любопытством и без страха. Когда-то был Павка деревенским звонарем, раздувал кадило, топотал босыми ногами по колокольне. Теперь он ютился в сторожке при заколоченной церкви, в зловонной нечистоте, на рваных овчинах, одичавший вовсе.

Павка склабил лошадиные зубы, плевался, бормотал о мужиках, как стреляли, как свалили в яму Аглаю с дитем, дите в бумагу завернуто, мешал слова псалмов с матерной бранью и читал скороговоркой: «Благодарю Тя, Создателю, яко насытил еси мя».

Пашка постоял, послушал, потом тронул Катю за рукав. Они пошли, не оглядываясь.

Перейти на страницу:

Похожие книги