Так говорили в безмолвии гинекея восемь детей, тихо хлопая в ладоши. А псалмы, сердце раздирающие, псалмы стенающие воздымались к сводам и уносились в оконный круг наоса. Над кипением города от Святой Пречистой до Святой Премудрости, от Влахерна до Великого Дворца отряды развертывались воинским строем и переливались огнями золота, искрились серебром. Блистали всадники, и над полчищами два трона высились под пурпурным балдахином, и два венценосца восседали на них, несомые: один устремил в пространство острие золотого меча, и держал в руке пастырский посох с тройным крестом другой. Медленно змеилось воинство в своем будто металлическом движении, и в чередовании погружений и воздыманий сближались головы в уборе шлемов, руки, несшие щиты, смыкая овалы их единой линией, под которой поднимались и опускались ноги, попирая землю. И чем явственнее обозначалось войско Константина V, тем сильнее радовались дети. Шире и блаженнее раскрывались глаза их, прикованные к исполинскому шествию Схолариев с овальными щитами, Экскубиторов с широкими мечами, Кандидатов с золотыми секирами, следовавшей сзади когорты Аритмоса, Миртаитов и Буккелариев, поспешавших на флангах Спафарокандидатов и воинских Кубикулярий, которые окружали Сановников – к шествию Варанги, предводимой своим Аколуфосом – ко всем этим полчищам, сиявшим грозной наготой оружия. Далее двигалась конница, выставляя конские груди в щетинистой броне железных игл, конские головы, спереди защищенные клинками. Ряды бичей извивались, неумолимо терзая воздух, словно колеблемые свирепым ветром. Последними вторгались стенобитные орудия, утопая в тускнеющих далях: катапульты – крушители крыш, рычаги, воздвигнутые на площадках, тараны, повешенные к сводам катящихся домов, косы, вращавшиеся на крепких столбах, крючья, дробившие зубцы стен своими кривыми клювами, – целый лес загадочных ветвей, сплетение смертоносных рук. Не кричали воины и не ржали кони, не щелкали вытянутые бичи, не скрежетали метательные орудия, орудия крушащие и исторгающие. Знамена развевались местами, и смертью дышало трепетанье их в общем оцепенении. Повсюду потухала жизнь. Лишь Святая София торжествовала в извечной нерушимости, и восславлялся Великий Дворец в Византии, облекшейся страхом, забвением, небытием.
Вновь заструилось по шее Склерены чье-то дыхание, и фимиам заволок ее вместе с восемью детьми, смотревшими не отрываясь. Смех Склероса прозвучал сзади, и резкими движениями опускалась и поднималась рыжая борода его со щелканьем зубов. Накадив внизу ладаном, от которого задыхалась вся церковь, и, исполнив свою уставную работу, он направился к своим не с целью обдавать их отменными голубыми волнами, но чтобы, разоблачившись, вновь насладиться объятиями их, потешиться, когда, облепив его, они, смеясь, будут бить в ладоши. Но остановился с кадильницей, висевшей на цепях, и уже не смеялся. О! Нет, он не смеялся больше! В глубоком раздумье притихли восемь детей, Склерена молилась, и из храма возносились псалмопения, рокот органа, металлически ясный, горестно пронзительный голос Гибреаса, молившего Теоса и Иисуса Сына Божия и Богоматерь, Святых, Избранных, Власти, Апостолов, Ангелов и Архангелов, святые лики которых, без сомнения, милосердно внимали гласу его:
– Избави нас, Теос! Сокруши руки нечестивого, ибо обессилело племя человеческое. Узы смерти охватили нас, исчерпался предел угнетения нашего и отчаяния.
– Теос – скала моя, крепость моя, Освободитель мой! Иисус мой – скала моя! К нему устремляюсь я. Он щит мой, сила, избавляющая меня. Он – мое высокое убежище!
– Восстань, Иисусе! Подними десницу Твою и помяни скорбящих! Сокруши руки нечестивые и беззаконные! Помысли о злобе их и воздай правосудие беззащитному и попираемому!
Песнопения дивно перекликались с таинственной природой Святой Пречистой, которая столь разнилась от Святой Премудрости в своем учении. Еще лишний раз возвещали они борьбу Добра против Зла, и славное дело творила обитель с храмом своим, одухотворяя рок, облекая его обрядом, искупляя религией. И раскрывались глубины ее постигающей души, и воплощалась в ней церковь высокой надежды и человеческого милосердия, объемля не одно только настоящее, но также будущее. И какая бы ни разразилась гибель, падет ли единой она жертвой или вместе с ней все Православие, но чувствовалось, что она молится за всех скорбящих, за все горе, за всех покинутых, за все страдания, порожденные Злом, с которым до сих пор – увы! – тщетно борется Добро, И казалось, что сегодня утром в нарочитых псалмопениях вещает Гибреас о последних испытаниях, о высших муках, которые чудились Склерене. И в дивном вопле раненого человечества трепетно изливался он душой стенающей, и грозно возносился вещий голос его, дышавший чем-то неодолимым и глубоко возвышенным над пением иноков, над рокотом органа, над величественным песнопеньем смерти, во образе псалмов оглашавшей наос.