Легкая мука любви к эллинской деве коснулась сердца отрока-славянина, но чистота его помыслов одухотворила Евстахию, и, подобно иконе Приснодевы, простерла она руки, чтобы объять мир в его возрожденном Добре. Слушая ее, он словно парил, уносясь куда-то ввысь, уподобляясь Ангелам храма, в котором священнодействовал Гибреас. Яркое сияние разливалось в нем, когда она говорила, непрерывно поглощая его своими прозрачными глазами, подобными неверному щиту морских вод:
– Ты знаешь, что наше племя превосходит все: оно восторжествовало когда-то и восторжествует снова, но лишь с тобой, славянин-отрок, когда в лице моем сочетается племя наше с твоим.
Она поднялась, не сказала больше ничего, мельком посмотрела на Виглиницу. Слуги-евнухи снова подняли ее на седалище из слоновой кости и мягкими, ровными шагами начали спускаться по широкой лестнице. Тихо заструился гимн органа, долетели звуки Аллилуйя или Осанны, восславлявших, быть может, Империю будущего! Перед взором Управды стоял облик девы, такой юный и проникновенный, рисовалась скорбно склоненная золотая лилия. А в ушах звенели металлические слова Евстахии, упавшие в пропасть раскаленных видений его отроческого знания, столкнувшегося с религией и эстетикой Византии.
Виглиница насупила брови, сжала свои кулаки юной великанши. Она не любила Евстахии, не поняла ее речей. Душа ее была проникнута наивным варварским материализмом, а внучка слепцов раскрыла себя, как бы сотканной из мистицизма, полной глубоких, утонченных ощущений, жаждущей волнений души. Она ясно сознавала, что эллинка, как политик, умом превосходит брата, который жил всецело чувством, сознавала, что племя эллинское, в лице ее, одержит верх над племенем славянским. Для Евстахии заговор был лишь средством построить Империю Добра, в которой ей чудилось величие ее народа, возрождение Европы через первородное племя эллинское, которое старше других племен, позже обратившихся к религии Иисусовой. Управде Империя грезилась религиозной, творящей искусство, полной проникновенных ощущений, тогда как сама она стремилась бы к созданию Империи жестокой, угнетающей, несправедливой, – если нужно, и чтящей лишь права единоплеменников.
В ней звучал голос крови, бродили глухие, жестокие силы и потому зародилась ее тревожная мечта о своем потомстве, наперекор потомкам брата и Евстахии. Однако в ревности своей она не возненавидела ни Управду, ни Евстахию. Она просто покорялась зовам своей мощной юности, хотела жить и рождать собственных детей. И, устремив долгий взгляд на лестницу, по которой удалялась, несомая на седалище Евстахия, она в искреннем влечении взяла брата за руку, и у нее вырвались слова:
– Евстахия нравится тебе. Мне нет. Но я ей не сделаю ничего худого, а тем более тебе – моему брату, которого я люблю и возле которого живу здесь, в этой Византии, где тебя хотят возвести на трон Самодержца, подобно предку нашему Юстиниану!
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I
После страстной недели наступили дни Пасхи, глубокочтимые византийцами и ознаменованные шествиями из храмов с белыми пальмовыми ветвями в виде серебристо-нежного леса.