Поет вольный жаворонок, упивается простором и воздухом, то уносится в такую высоту, что голос его перестает быть слышен, то возвращается, трепеща и ликуя. Невдомек ему, что коварный коршун исподтишка пробирается низом со стороны моря. Выжидает своего часа, сторожит.
Конники проносятся по проторенной тропе вдоль морского берега. Вытянувшись цепочкой, они скачут на Амастриду, трепещут у них на пиках пестрые флажки.
Денис вспоминает, как год назад или побольше, где-то, правда, южнее этих мест, там, где у края степи синие кулисы лесов, они пробегали с Фоти, словно дикие аборигены, хоронились на деревьях и в ямах. И боялись друг друга, и тянуло их друг к дружке. И теперь Фоти с ним, но едет она на двухколесном лафете от катапульты. И жилище ее теперь гроб черный, свинцовый. За одну ночь склепали его умельцы-халкопраты, а бальзамом налили фармацевты из Влахерн.
Душа болела непрерывно и до того уж отупела, что и дивная песнь жаворонка не трогает, а от нее и суровые пафлагонские ополченцы размякли, сняли шлемы, стащили потные подшлемники и, опустив поводья, идут-бредут себе, кто на конях, кто спешившись, щурятся на солнце.
Нет, тысячу раз прав Андроник — нельзя размягчаться, невозможно быть абстрактно добрым в этом мире жестокости. Десница правды должна держать оружье наготове. А как бы это смоделировалось там, наверху, хотя кто знает, где в диалектике верх, где низ?
Там, наверху, тоже есть свой кулак и свой меч или свой щит, и так будет, вероятно, всегда, пока существует человечество. Здесь, в Византии, это только резче, примитивнее, чем в социалистической Москве, так же, как экологический пейзаж здесь чище, неиспорченней, первобытное, чем там, наверху.
«О чем я думаю!» — поразился Денис. И вновь нежная Фоти представилась ему — твоя Свет-ка… Раз уж суждено так — он и станет типичным феодальным властелином, римским дукой, не знающим пощады, во имя мертвой Фоти он клянется так.
Два дня на быстрых конях скачут всадники до Амастриды. Едкий дым стелется непрерывно, это жгут траву сами византийцы, чтобы лишить корма лошадей кочевника-врага. Бледнеет степь и блекнет небо, два дня с ночлегами у костра, потому что все постоялые дворы разорены непрерывно маневрирующим неприятелем.
Сожжен и постоялый двор у развилки дорог на Филарицу, где когда-то громогласный Стративул встречал путешественников и всегда была открыта гостеприимная дверь. Правда, обгорела только крыша, но и дверь перекошена и гостеприимно открыться уж не может.
— Анна, Анна! — зовут какие-то женщины в зарослях бурьяна. — Выходи, это римляне! Это наши пришли!
Анна выбирается из зарослей, вся чумазая и в репьях, недоверчиво всматривается в Дениса и его отряд.
— Это где ж вы были, пока нас тут грабили? И совсем уж не похожа на ту былую громогласную хозяйку постоялого двора.
— Как же, помню, — признает она. — Помню, как мой вояка приглашал вас переночевать. А где же твоя, молодчик, золотистая та пчелка?
Денис молча показывает ей гроб на лафете, и она сочувствующе кивает головой, крестится.
Пока они трапезуют из дорожных запасов, прежде чем повернуть на Филарицу, их обгоняет императорский курьер на паре вороных. Новостей много: чтобы усмирить павликиан, принц велел открыть все цистерны с запасом воды и затопить их подземные урочища. Павликиане, как крысы, разбежались по окрестностям, значит, грабителей еще прибавится. Принц назначил первым министром Федора Дадиврина, начальника дворцовых ликторов. Сам-то принц готовится взойти на престол. Денису Дадиврин этот не нравится — угрюмый, неразговорчивый, совсем не византиец. Хотя, может быть, сейчас именно такой и нужен — военная косточка.
Доедающие мирно беседуют у костра, а поевшие чинят на скорую руку крышу постоялого двора, Анна стоит, смотрит на них пригорюнясь.
— Что ж мы этого демократа Андроника все хвалили, — кручинится она. — А выходит, деспот Мануил был получше. Раз не может управлять, пусть в монастырь идет, молится.
Стратиоты цыкают на нее. Разве не слышала? Андроник будет на священном престоле. Но хозяйка все хнычет и жалуется на судьбу, ох уж эти женщины!
Но вот и Филарица. Здесь тоже все повалено, целые порядки хижин опрокинуты, пожар прошелся по ряду домов. Деревья плодовые порублены, лежат как раненые, простирают корявые ветви, прутья с засыхающей листвой. Враг старательно вырубает сады и плантации, по тому что хочет, чтобы здесь была степь — выгул для его овец.
Русины устремляются к своему дому, где вместо крыши словно бы куча дров. Из-под груды кирпичей у подвала за ними зорко следят три замурзанных личика, будто три сурка.
— Мама! — кричит Сергей Русин, кидаясь их вытаскивать. Это его мать и сестры, запуганные донельзя, уж и своих не признают.
Не станем тут пространно описывать, как собиралась печальная заупокойная трапеза, уж и так слишком горестным получается наш рассказ.
Прибыл из Амастриды военачальник в черной вороневой норманнской кольчуге, вероятно трофейной, потому что купить такую нельзя, с ним конный отряд. Соскочив с седла, отрекомендовался Денису: