В храме Святого Виталия в Равенне, в уединенной апсиде, где вспыхивает огнем золотая мозаика, Феодора предстает перед нами во всем блеске своего величия. Облекающие ее одежды великолепия несравненного. Длинная, покрывающая ее мантия из фиолетового пурпура внизу отливает огнями в мягких складках вышитой золотом каймы; на голове ее, окруженной нимбом, высокая диадема из золота и драгоценных камней, волосы переплетены {52} жемчужными нитями и нитями, усыпанными драгоценными камнями, и такие же украшения сверкающими струями ниспадают ей на плечи. Такой представляется она на этом официальном портрете взорам потомства, такой при жизни хотела она являться своим современникам. Редко женщина, выбившаяся из ничтожного положения, так быстро усваивала все требования своего нового высокого положения; редко природная монархиня проявляла больше любви и склонности ко всякого рода удовольствиям роскоши и мелким удовлетворениям тщеславия, встречающимся при отправлении верховной власти. Типичная женщина, всегда изящная и желающая нравиться, она потребовала пышных покоев, великолепных одежд, чудесных драгоценностей, стола, накрытого всегда с тонким, изысканным вкусом. О красоте своей она постоянно заботилась с большим тщанием. Чтобы лицо ее никогда не выглядело блеклым, усталым, она увеличивала время сна, постоянно ложась отдыхать днем; чтоб сохранить блестящий цвет лица, она часто принимала ванны, после которых отдыхала часами. Она отлично понимала, что ее очаровательная внешность составляет главную силу ее влияния.
Она еще больше дорожила наружным аппаратом власти. Ей нужен был двор, штат прислужниц, охранная стража, свита; как настоящая выскочка, она обожала и усложняла и без того сложный церемониал. Чтоб понравиться ей, надо было усердствовать в оказании ей почести, падать перед ней ниц, каждый день в часы аудиенции подолгу простаивать в ее прихожей. От своего пребывания в театре она сохранила вкус и знание декоративной обстановки; но в особенности, при своем тщеславии, она любила подчеркивать свой сан и дистанцию, отделяющую от нее всякого подданного, быть может, радуясь втайне, видя, как смиренно склоняются к ее пурпуровым туфлям многочисленные сановники, когда-то обращавшиеся с ней гораздо фамильярнее.
Доказывает ли это, что пристрастие к блеску и пышности, постоянная забота об этикете и внешнем достоинстве сана необходимо исключают похождения Феодоры, представленные в драме Сарду? Было бы несколько наивно так думать, и, с другой стороны, известно, что в гинекее императорского дворца происходило много таинственных вещей, о которых Юстиниан и не подозревал. Доказательством может служить история патриарха Анфима, уже рассказанная мной. Поэтому я вовсе не хотел бы подвергнуться насмешкам, защищая добродетель Феодоры после ее замужества. Помимо того, что всегда довольно трудно быть уверенным в подобного рода вещах, я, само собой разумеется, вовсе не настаиваю на безупречном поведении императрицы. Я охотно верю, что в моло-{53}дости она совершенно свободно предавалась кутежам; если бы и позже она продолжала такой же образ жизни, это не могло бы меня смутить, и, в сущности, один Юстиниан имел бы некоторое право на это жаловаться. Но факты остаются фактами, и с ними надо считаться.
А это факт, что ни один писатель, ее современник, и ни один историк последующих веков - а между тем среди них было немало жестоко укорявших Феодору в алчности, во властности и необузданности характера, в чрезмерности ее влияния на Юстиниана, в скандале, произведенном ее еретическими мнениями, - ни один, повторяю, не сказал ничего, что позволило бы усомниться в безусловной ее порядочности в частной жизни после ее замужества. Сам Прокопий, столько клеветавший на нее, так расписывавший приключения ее юности, рассказавший со всей известной нам роскошью подробностей о коварстве, жестокости, беззаконии, которые она позволяла себе в зрелом возрасте, не делает ни единого намека - если только мы захотим почитать его внимательно и в подлиннике - на какое-либо любовное похождение Феодоры после ее брака, несмотря на всю природную испорченность этой женщины. Мне думается, легко себе представить, что, если бы императрица дала к этому малейший повод, памфлетист не преминул бы воспользоваться им, чтоб пространно рассказать о ее незаконных связях. Он не сказал об этом ни слова, ибо действительно ему и нечего было сказать.