В лице Керуллария вступил на престол патриарх, который по некоторым душевным качествам скорее был бы на месте на престоле императорском, чем патриаршем. Недаром его прочили в императоры. Отличительной особенностью его нравственного облика было преобладание мысли над чувством. Все у него имело свой источник в голове, а не в сердце, рассудок над всем господствовал. Он сам сознавался Пселлу, что только во сне получает над ним власть сила воображения, в бодрственном же состоянии он побеждается умом.[2371]
Вместе с этой особенностью и в связи с ней Керулларий отличался твердостью и непоколебимостью в решениях. Что теоретически он считал правильным, то в жизни преследовал с неумолимой настойчивостью, невозможно было тронуть его ни жертвами, ни слезами, точно природа его была отлична от человеческой и не подвержена состраданию.[2372] Если он на кого сердился, то гнев его проходил нескоро, но это происходило не от внутреннего раздражения и вражды, а от того, что теоретически он находил это необходимым; поэтому гнев его продолжался ровно до тех пор, пока по его расчетам он был полезен, и как скоро, по его соображениям, цель была достигнута — гнев утихал и уступал место противоположному настроению. Многие не понимали этой черты его характера и находили его тяжелым, жестоким, метательным. Но Пселл разгадал его нрав и однажды, недоумевая, зачем Керулларий надевает на себя внешнюю личину, не отвечающую внутренней настроенности, предложил вопрос в этом смысле. Керулларий разрешил недоумение следующими словами; «Но ведь я многим не принес бы пользы, если бы не держался такого домостроительства; я и сам остерегался бы этой системы, если бы душа моя не была совершенно свободна от страстей».[2373] Вследствие одностороннего направления душевных способностей Керулларий был своего рода утилитаристом, уважал только то, что приносило пользу, что имело практическое приложение, и невысоко ставил разные идеализации. Философию он называл суетой и глупостью[2374] и с ранних лет, со школьной скамьи, обнаруживал пристрастие к земным вещам; в то время как старший его брат увлекался рифмами и метрами, он занимался прозой.[2375] Это направление удержалось в нем и впоследствии, он явно заявлял приверженность к точным знаниям, и если кто раскрывал перед ним тайну природы или же сообщал о каком-нибудь достопримечательном событии, то он слушал с наслаждением; с Пселлом, изображавшим собой ходячую энциклопедию, он любил беседовать, потому что у того и на вопросы из области естественных наук были готовые ответы.[2376] Высшей наукой он называл ту, которая открывает путь к Царству Небесному — самой большой пользе, какая может быть достигнута. Он обладал богословскими познаниями, которым тоже сообщал некоторую оригинальность в силу своего практицизма.[2377] Особенно же компетентен был в каноническом праве, — тщательно занимался отеческими преданиями, апостольскими и соборными постановлениями и легко разрешал все сомнения, порождаемые спорными вопросами церковного права.[2378] И в жизни он поступал как человек практический, приноравливающийся ко времени, месту и обстоятельствам, но приноравливающийся своеобразно, по предписаниям рассудка, поступающий так, как, по его мнению, следовало поступать в данный момент и в данном положении. Он взвешивал обстоятельства, умел ими пользоваться и примениться к характеру каждого.[2379] Его частная жизнь и общественная деятельность представляли различные оттенки, потому что в том и другом случае преследовались разные цели. В частной жизни у него задачей было угодить Богу подвигами благочестия, ему предносился идеал подвижника и он старался приближаться к идеалу. Обстановка его была самая скромная, угождать плоти было не в его привычках: прислуга его была немногочисленная, постель — жесткая, убранная не багряными коврами, а чуть не лохмотьями, для приготовления кушаний не нужны были ему искусные повара, потому что он довольствовался столом далеко не изысканным, удовольствий он себе не позволял и во внутренних своих покоях предавался богомыслию, самоуглублению и молчанию. Словом, дома он был аскет; но только дома, в обществе — никогда, и в этом отношении была громадная разница между ним и обыкновенным аскетом. У обыкновенных аскетов того времени вся жизнь исполнена была самоумерщвления, облита потом и изнурена борьбой, потому они всегда были мрачны, с сухими глазами, с насупленными бровями, на всем их существе лежала печать апатии, они не любили обращаться с людьми и неохотно вступали в беседу. Керулларий был не таков. Как только он выходил из кельи, он переставал быть аскетом. Тут он становился патриархом и задачей его было держать себя на высоте, подобающей патриарху: он выступал с открытым взором, бодро, самоуверенно и повелительно, окруженный пышностью и роскошью. Насколько он был нетребователен и прост в домашней жизни, настолько величествен и недосягаем при отправлении обязанностей, — окружающие его трепетали, цепенели от одного его взгляда, самая легкая тень неуважения с чьей бы то ни было стороны к его сану была смертным грехом. Все это он давал чувствовать и понимать: на синодальных заседаниях, при разного рода церемониях, в собраниях народа и вельмож — светских и духовных — он был неподражаемо блестящ и властен, стремился всех затмить и требовал, чтобы все перед ним благоговели.