— Слушайте, не гений, вы о чем сейчас думаете? — спросил Халецкий.
— Ни о чем. Мне сейчас думать вредно. Я сейчас стараюсь стать запоминающей машиной. Вот когда все зафиксирую в памяти, тогда начну думать.
— Неужели вам никогда не надоедает оригинальничать? — раздраженно спросила Лаврова.
Я удивленно посмотрел на нее, потом засмеялся:
— Леночка, а я ведь не оригинальничаю. И не я это придумал. Еще много лет назад меня учил этому наш славный шеф — подполковник милиции Шарапов.
— Чему? Не думать?
— Нет, в первую очередь запоминать. Я должен сейчас сразу и навсегда запомнить то, что пока есть, но может исчезнуть или измениться…
— Например?
— Так не например, а конкретно: существует несколько неоспоримых, раз и навсегда установленных правил. Запомнить время по часам — своим и на месте преступления, даже если они стоят. Это первое. Затем — осмотр дверей, целы ли, заперты, закрыты, есть ли ключи. То же самое — с окнами. Установить наличие света. Посмотреть, как обстоит с занавесями. Проверить наличие запахов — курева, газа, пороха, горелого, духов, бензина, чеснока и так далее. Погода, это почти всегда важно. При всем этом ни в коем случае нельзя спешить с выводами — ответ на задачу всегда находится в конце, а не в начале. Ну и, конечно, ни в коем случае нельзя давать вовлечь себя в дискуссию зевакам…
Лаврова долго смотрела мне в глаза, потом негромко спросила:
— Последняя из этих МУРовских заповедей — для меня?
Я снова перевел взгляд на улыбающуюся королеву, затем поднял голову:
— Перестаньте, Лена. Я вас старше не только по званию. Я вас вообще старше. И гораздо опытнее. И все равно очень многого еще не знаю. И когда меня, как котенка, тычут носом, я не обижаюсь, а учусь. Во всяком случае, стараюсь не обижаться. По-моему, это единственно приемлемая программа для умного человека…
— Поскольку вы не только старше меня вообще, но и по званию, будем считать, что вы меня убедили, — пожала плечами Лаврова.
— Ага, будем считать так, — сказал я, сдерживая злость. — Я точно знаю, что это самая лучшая позиция убеждения.
— Несомненно, — подтвердила Лаврова. — Правда, с этой позиции убеждение уже иначе называется…
— Вот и прелестно, — согласился я. — Начните выполнение моего приказа с общего осмотра и составления плана места преступления…
Лаврова с ненавистью посмотрела на улыбающуюся королеву и пошла в кабинет. Я сказал ей вслед:
— И про заповеди не забудьте…
Халецкий неспеша проговорил:
— Если мне будет позволено заметить, то обращу ваше внимание, Тихонов, на то, что я, в свою очередь, старше и опытнее вас.
— Будет позволено. И что?
— Что? Что вы не правы.
— Это почему еще?
— В своей молодой, неутоленной жизненной сердитости вы ошибочно полагаете, будто через несколько лет, когда Лена станет опытным, зрелым работником, она будет с душевной теплотой вспоминать о строгом, но справедливом и мудром первом учителе сыска — Станиславе Тихонове…
— Не знаю, возможно. Я как-то не думал об этом.
— Так вот — нет. Не будет она с душевной теплотой вспоминать о вас. Она будет вспоминать о вас, как о нудном и к тому же жестоком субъекте.
— Ной Маркович, неужели я нудный и жестокий субъект? С вашей точки зрения?
— Вас же не интересует, что я буду думать о вас через несколько лет. А сейчас, будучи гораздо старше и опытнее, как вы говорите, — вообще, я полагаю, что через плотину вашего разума регулярно переливаются волны молодой злости и нетерпимости. Будьте добрее — вам это не повредит.
— Может быть, может быть, — сказал я.
— Так что вы думаете насчет портрета? — спросил Халецкий.
— Я думаю, что где-то здесь поблизости должен валяться гвоздик, на котором он висел.
— Я тоже так думаю, — кивнул Халецкий. — Портрет вор не сбросил — он, видимо, только трогал его, гвоздь выпал, и портрет упал…
Мы давно работали вместе и умели разговаривать кратко. Так люди выпускают в телеграммах предлоги — для экономии места, только мы выпускали целые куски разговора, и все равно хорошо понимали друг друга.
— Ной Маркович, а вы сможете собрать осколки? — спросил я.
— Я постараюсь…
Халецкий стал распаковывать свой криминалистический чемодан, который за необъятность инспектора называли «Ноев ковчег».
Я напомнил:
— Соскобы крови с пола возьмите в первую очередь.
Халецкий взглянул на меня поверх стекол очков:
— Непременно. Я уже слышал как-то, что это может иметь интерес для следствия…
Я еще раз взглянул на портрет. Холодное солнце поднялось выше, тени стали острее, рельефнее, и трещины были уже не похожи на морщинки. Косыми рубцами рассекали они улыбающееся лицо на фотографии, и от этого лицо будто вмялось, затаилось, замолкло совсем…
— Не стойте, сядьте вот на этот стул, — сказал я соседке Полякова.
Непостижимость случившегося или неправильное представление о моей руководящей роли в московской милиции погрузили ее в какое-то нервозное состояние. Она безостановочно проводила дрожащей рукой по волосам — серым, непричесанным, жидким, и все время повторяла:
— Ничего, ничего, мы постоим, труд не велик, чин не большой…