Но этот смех неожиданно вернул к жизни охотников, только что являвших собой ряд восковых фигур с ярко-белыми лицами. Хэнк тотчас прыгнул вперед, изрыгая поток ругательств, – столь причудливых и вычурных, что Симпсону не удалось различить в них почти ни одного английского слова, и он даже принял речь проводника за индейскую тарабарщину или неведомый ему жаргон. Но чутье подсказало юноше, что неожиданный выпад Хэнка, вторгшегося в пространство между Дефаго и обоими шотландцами, оказался как нельзя более желательным и своевременным. Однако и доктор Кэскарт, несколько оправившийся от испуга, также сделал два или три медлительных, тяжелых шага вперед.
Позже Симпсон с огромным трудом, весьма смутно мог припомнить свои слова и действия в последующие несколько секунд, ибо глаза отвратительного, ужасного призрака испытующе-пристально уставились в его собственные глаза и находились в такой непосредственной близости, что юноша совершенно растерялся. Он мог лишь недвижимо стоять, не произнося ни слова. Симпсон не обладал закаленной волей старших своих товарищей, позволявшей им действовать вопреки любому душевному потрясению. Он наблюдал за происходящим как бы через стекло, отчего все казалось почти нереальным и напоминало дурной сон. Он вспоминал потом, что поток бессмысленных ругательств Хэнка перемежался властными, твердыми и повелительными фразами дяди, в которых говорилось что-то о пище, о виски, о костре и тепле, об одеялах и прочем… А далее над всем воцарилась бьющая в ноздри струя всепроникающего, необычного, ошеломляющего, мерзкого и в то же время сладковато-дурманящего запаха, которым сопровождалось все, что происходило на стоянке в последующие минуты.
И однако именно Симпсон – куда менее опытный и искушенный, чем его компаньоны, – повинуясь спасительному инстинкту, произнес фразу, немного разрядившую напряженную психологическую атмосферу и выразившую тяжкое сомнение, терзавшее сердце всех троих охотников.
– Ты… ты в самом деле Дефаго? – спросил он тихим, прерывающимся от ужаса голосом.
И, прежде чем кто-либо успел хотя бы шевельнуть губами, зазвучал громкий, решительный голос доктора Кэскарта:
– Ну, разумеется! Разумеется, это он! Неужели вы сами не видите?! Просто он едва жив от холода, истощения и страха. Случившееся с ним кого угодно могло довести до неузнаваемости.
Этими словами доктор Кэскарт пытался убедить в своей правоте не столько других, сколько самого себя. И лишь подчеркнутая выразительность и горячность речи выдавали затаившееся в его душе сомнение. Он говорил и двигался, не отнимая от носа платка. Омерзительный запах был вездесущ.
Сидевший теперь возле жаркого костра закутанный в одеяло человек – жалкий, съежившийся, прихлебывающий виски и держащий в исхудавшей руке еду – имел сходство с Дефаго, каким они привыкли его видеть, не большее, чем портрет шестидесятилетнего старика – с дагерротипом, сделанным с того же человека в ранней его юности, да к тому же в костюме давних времен, ушедших поколений. Невозможно найти слова, чтобы хоть приблизительно описать эту жуткую карикатуру, эту пародию, выдающую себя в неверном свете костра за истинного, живого Дефаго. Впоследствии, перебирая в памяти обрывки тех давних, темных и ужасных впечатлений, Симпсон утверждал, что в лице новоявленного Дефаго было больше животного начала, нежели человеческого, что черты его имели странные, неправильные пропорции, кожа головы и рук отвисала расслабленно и вяло, как если бы ее до того долго мяли и растягивали. Лицо его смутно напоминало юноше жуткие рожи, какие для забавы делают из бычьих пузырей уличные торговцы на Ладгейт-Хилле – резко меняющие свои черты, когда их сильно надувают, они, сжимаясь, издают слабые жалобные звуки, сходные с человеческим голосом. Такими же мерзкими казались Симпсону лицо и голос создания, назвавшегося Дефаго. Кэскарт, пытавшийся много времени спустя передать словами это неописуемое явление, говорил, что так могли бы выглядеть лицо и тело человека, прошедшего испытание внезапно и сильно разреженным воздухом – когда атмосферное давление меняется столь резко, весь организм грозит разорваться в клочья, а позже принимает некий несообразный вид.
И один лишь Хэнк, убитый горем, потрясенный до глубины души неистовым потоком переживаний, с которыми он никогда не имел дела и которых не понимал, расставил наконец все на свои места. Отойдя от костра на некоторое расстояние и заслонившись на мгновение ладонями от ослепляющего света, он принялся громко вопить – и в голосе его невероятным образом слились ярость и нежность:
– Ты не Дефаго! Совсем, совсем не Дефаго! Будь я проклят, если это ты, старый мой приятель, каким я знаю тебя вот уже двадцать лет! – Свирепым, ненавидящим взглядом он уперся в съежившуюся у костра фигуру, словно желая испепелить ее дотла. – Хоть убей, это не ты! Пусть мне суждено до скончания века швабрить пол в преисподней клочком ваты на зубочистке, да хранит меня милосердный Господь! – продолжал Хэнк, сопровождая свои вопли отчаянными жестами, выражающими крайний ужас и отвращение.