Но сейчас требовалось терпение, возможно, они и ждут, чтобы я взорвался, наговорил лишнего и тем самым развязал им руки, возможно, весь сценарий с таким расчетом разработан. Я сидел, слушал, наблюдал. И новый начальник Главлита Болдырев, с которым в дальнейшем установились у меня приемлемые отношения, тоже наблюдал. За могучим, просторным столом — сколько судеб через этот стол прошло! — он сидел в высоком кресле, как бог Саваоф на пушистом облаке, а его «воинство земное» рвало меня с двух боков только что не до живого мяса.
Еще не так давно, перед XXV или XXVI съездом партии, все они теперь слились в нечто равно безликое, а тогда каждый из них подавался как всемирно-историческое событие, цензура срочно заменяла на афишах названия классических спектаклей: вместо «Много шума из ничего» — «Любовью за любовь», «Перед заходом солнца» переименовали во что-то жизнеутверждающее… Родилась ли эта гениальная идея на Старой площади, или отсюда была подана услужливо, но осуществили ее здесь, в этих прокуренных кабинетах, где сам воздух отравлен. Он впитался в поры стен, в души людей, да разве выветришь его?
А у меня в самых ближних планах было — напечатать поэму Твардовского «По праву памяти», которую ему, редактору «Нового мира» не дали напечатать при жизни. Она уже была набрана в типографии, и в последней надежде он разослал ее членам редколлегии, как бы единомышленникам своим, поддержки ждал. Среди них были и депутаты, был член Президиума Верховного Совета. Никто не откликнулся, ни один.
После кончины Александра Трифоновича они напишут о нем прочувствованнейшие слова, и будет там: «джигит упал с коня…», но при жизни не поддержали «джигита». А другой, кого Твардовский выпестовал в Лауреаты Ленинской премии, что в дальнейшем открыло перед ним многие двери, не постеснялся даже зайти в редакцию «Нового мира». «Я вам послал верстку моей поэмы», — напомнил Твардовский. Тот спокойно выдержал взгляд: «Я ее не получил…»
— Но не сказал: дайте!
И Твардовский, рассказывая мне это в маленьком своем кабинете на нижнем этаже дачи, где все стены — сплошные книжные полки, стол светлого дерева под окном да лежанка сбоку, повторял недоуменно: «Но не сказал: дайте!» И пухлым кулаком ударял при этом по столу.
Здесь же и читал он мне вслух свою поэму, волнуясь, куря сигарету за сигаретой, прижигая одну от другой. И от сочувствия к его беде, хотя никакими возможностями я не располагал и ничего реального не предвиделось, я сказал тогда: если что-либо от меня будет зависеть, я сделаю все, чтобы напечатать поэму. И, став редактором, я на третий день пришел к вдове Твардовского, к Марии Илларионовне, и попросил дать поэму в «Знамя». И она уже отправлена в набор. В этом разговоре и ее судьба в какой-то степени решалась, как начнешь, так и пойдет дальше.
Когда-то я неплохо играл в карты: в очко. Любимая моя карта была девятка, на ней я всегда шел ва-банк. Туз на руках — еще задумаешься: вдруг мелочь придет вразрез. Но на девятке банк снимал беспроигрышно. И вот в госпитале, в Красном Лимане, сидим мы друг против друга на кроватях, поджав ноги, беру карту — валет.
Дает вторую — дама. Сам после удивлялся, как спокойно у меня получилось: «Бери себе…» Стал он набирать. Семнадцать. А у меня две карты на руках, на двух останавливаются когда девятнадцать, двадцать очков. Ох как не хотелось ему брать еще, как колебался. Но — взял. Перебор! «А у тебя сколько?» — «В двух картах перебора не бывает…» И снял банк на пяти очках.
Вот и сейчас на руках у меня было пять очков, говоря тем языком, никто и ничто за мной не стояло. А надо было снять банк.
Я поставил чашку на блюдце, поблагодарил.
— Ваши гражданские чувства, вашу озабоченность я понимаю вполне. Я тоже, можете поверить, озабочен. И я рад, что у нас возникло такое взаимопонимание. Но как редактор я должен стоять на почве закона…
Разговор длился более полутора часов, я успел продумать, что буду говорить, и почему-то мне особенно вот эта фраза, эта поза понравилась: как редактор я должен стоять на почве закона. Портрет маслом можно с такого редактора писать, был бы тут свод законов, я бы для пущего эффекта еще и руку на него положил.
Я попросил показать мне параграфы инструкции или что там у них есть, дающие право снять в рукописи то-то, то-то, то-то. Есть — соглашусь, нет — под мою ответственность. Прямо здесь, на верстке напишу: «Под мою ответственность».
Они имели право снять всего лишь один абзац, в котором упомянут был еще не рассекреченный документ. Всего лишь.
Было поздно, когда я подъехал к редакции. Свет наверху, в кабинете, горел. Ждали.
И вот я поднимаюсь по лестнице, вхожу. На лицах — «Ну?» Успокаиваю: подписано в печать. Потери — один абзац. И — общее ликование, автор Лена Ржевская (мы с ней когда-то вместе учились в институте), выдержанная, не склонная к восторгам, говорит мне какие-то восторженные слова.