“Ворох рифмованной ахинеи…”
Вопрос. О детстве вы рассказали в “Приквеле”, о школе, где учились, об уникальных учителях и непривычных, свободных, равноправных отношениях с учителями – в “Девятом классе”…
Ответ. Да, настолько удивительных, что, когда выходила книжка, сначала на ней хотели поставить “16+”. Я говорю: “Да что вы? Какие “16+”? Когда я школу заканчивал, мне было пятнадцать!”
В. Вот стойте, я к другому веду. Хочу спросить вас про стихи, про тексты, про писание, вы вот только рассказали в книге о школе про то, как бесконечно тогда влюблялись и написали в связи с этим “ворох рифмованной ахинеи”.
О. Ну да, “рифмованная ахинея” – это и есть про тексты. Стихи начались во Второй школе. И это были, конечно, подражания. Правда – кому надо подражания. Я тогда читал взахлеб самиздат, тамиздат, всё, что только можно и нельзя. Просто тонул во всем этом.
Надо сказать, что немало писателей вышло из нашей математической школы за несколько лет ее существования. Коля Байтов, Шаров, Климонтович, Юра Ефремов, это еще не все. Так что сочинительством было не удивить. Поразило меня тогда другое: когда на одном из школьных вечеров, где перед танцами и прочим тоже читали стихи, вышел мой одноклассник Саша и стал читать стихи. И не Пастернака-Мандельштама какого-нибудь, а свои. То есть я тоже кому-то читал, кому-то показывал, но вот так – выйти к доске и прочитать свои стихи…
В общем, стихи я начал писать довольно поздно. К десятому выпускному классу, когда пора со всей этой ерундой уже завязывать и заниматься чем-то серьезным. Например, математикой.
В. Но ведь и вы пошли на мехмат МГУ?
О. Внешне это было логично и даже красиво. Семейная традиция все-таки. Отец в шестнадцать лет поступил на мехмат, я в пятнадцать лет, а сын вот потом – в четырнадцать.
Я вообще-то не очень хотел идти на мехмат. Язык математики был привычным для нашей семьи, особых проблем тут не возникало, но хотелось другого, чего-нибудь политературней. Но куда? В тогдашнее гуманитарное, насквозь идеологизированное? Так что определенности у меня не было. Родители нервничали, боялись моих завихрений, говорили: “Потом делай, что хочешь, но у тебя в жизни должен быть верный кусок хлеба”. В этом был и тысячелетний иудейский опыт, и куда более короткий, но не менее убедительный – советский. Собственно, это был не столько мой выбор, сколько последний акт сыновьего послушания.
Вообще-то, выход из такой школы в такую жизнь – это был смертельный номер. Иногда даже в самом прямом смысле. А так – уходили в глухое диссидентство, в глухой алкоголь, кто-то уезжал навсегда.
Мехмат не стал для меня тем, чем он был для моих родителей, для старшего брата. Там еще оставались, конечно, настоящие ученые и хорошие преподаватели, но тон уже задавали не они.
Это были такие не столько страшные годы, сколько дрянные, подловатые, суетливое закручивание гаек после недолгой оттепели, вся мразь пошла в наступление. Хотя даже на лекциях и семинарах по истории партии не все были подлецами и карьеристами. Были и просто усталые дуры.
В. Как выглядел студент Бунимович?
О. Довольно экзотично. К тому времени дом наш деревянный снесли, мы переехали на самый край Москвы. Там были сплошные стройки вокруг, грязь непролазная, и я ходил на занятия в отцовских фронтовых сапогах, потом отмывал их в университетском туалете. К сапогам добавлял иногда пятнистую маскировочную плащ-палатку в цветах осеннего леса (тоже после фронта осталась). Сейчас вроде это в тренде, а тогда шарахались.
Еще кудри черные до плеч, усы, бакенбарды. На военном деле с нас требовали коротко стричься, никаких бород-усов, но я принес липовую справку из Союза художников, что позирую для картины “Дуэль Пушкина”. Вот такой был вид. Однажды меня в милицию забрали на станции метро. Там кого-то обворовали, и они, видимо, полагали, что воры именно так одеваются, чтоб все оглядывались.
Когда холодало, надевал кожаное пальто до пят, тоже фронтовое отцовское. Пальто ему сшили из сапожной кожи – другой не было. За долгие годы в шкафу кожа совсем задубела, пальто не сгибалось ни в локтях, ни в коленях, я походил на памятник Дзержинскому.
В. В этом было уважение к отцу: фронтовое пальто, сапоги, плащ-палатка?
О. Да нет. Отца скорее шокировало, что я прихожу в МГУ, где он преподает, “как чучело”. У меня, кстати говоря, всегда были очень не простые отношения с отцом. Не очень простые. Мама меня просто любила и принимала как есть, только плакала иногда, боялась за меня. А папа был человек требовательный, а еще очень правильный, последовательный, системный. И старший брат такой же, он и пошел по пути отца – аспирантура, диссертация, потом вторая.
А меня все время несло куда-то в сторону. Папа был уже даже согласен, но тогда чтобы в ясных и понятных ему рамках: печатался в литературных журналах, вступал там, не знаю, в Союз писателей. А со мной было что-то такое не очень понятное, да еще и опасное – в его восприятии. Мы не очень тогда понимали друг друга. А я и не пытался что-то объяснить, да и не знал как.