Но тогда было крепостное право, по распределению я должен был три года отработать. Сейчас я понимаю, что три года – это все-таки не самое страшное в жизни, а тогда мне казалось, что это вся жизнь. И я поступил для себя совершенно естественно, но для того времени странно.
На Садовом кольце располагалось головное министерство, могучий сталинский ампир. Принес туда заявление, чтобы меня отпустили в школу – преподавать математику. И каждый день просто сидел там на скамеечке и требовал, чтобы меня отправили в школу. Такой, как сказали бы сегодня, одиночный пикет.
Никакого права на это у меня не было. Сначала вообще никто не понимал, что происходит. И еще они не верили, что я действительно пойду в школу, учительствовать. Это ведь и тогда было совсем не престижно… Приезжал мой чудный Каганович и мягко им говорил, что да, конечно, они во всем правы, но лучше все-таки меня отпустить, иначе это будет три года длиться, ни туда, ни обратно. А прошел только год…
“В школу кроме отдельных ненормальных никто особенно не рвался…”
В. Так и не отпустили?
О. Отпустили в конце концов. Но отпустили в конце октября – то есть в никуда. Учебный год начался, вакансий в школах уже не было.
Тут произошла совершенно случайна я история, но знаменательная. Как-то на улице встретил Валю Шехтмана, тоже второшкольника, из параллельного класса.
Его не приняли на мехмат в год нашего поступления (не его одного такого, многих резали сознательно), он закончил педагогический, работал в школе, но при этом был классическим ученым-математиком – умным, деликатным интровертом, абсолютно не школьным человеком. Он поступил тогда в аспирантуру, но его не отпускали из школы, куда он был распределен и где вел выпускные классы. Он очень хотел уйти, и ему надо было найти себе замену – иначе не отпускали.
Произошла рокировка – я ушел с мехмата в школу, он пришел из школы в аспирантуру того же мехмата. Директор школы был в некотором ошалении – специальные математические классы, выпускной год, смена одного подозрительного учителя на другого, не менее подозрительного. Но выхода у него особенного не было – в школу, кроме отдельных ненормальных, никто особенно не рвался, очереди из учителей не было.
Мне дали всю Валину нагрузку, и вот – с полоборота, да еще со второй четверти, мне надо было выпускать не только математические, но и химико-биологический и гуманитарный классы. А тут еще одна учительница ушла в декрет, и я получил в придачу классное руководство. Мне тогда был двадцать один год, а моим ученикам – семнадцать. Но учительство, видимо, у меня в крови, никаких проблем с учениками – практически ровесниками – не было. Кстати, и к поступлению, судя по результатам, я их прилично подготовил.
Учительствовать в школу я пришел лохматый, в джинсах и куртке в яркую клетку. Чтоб казаться взрослее, снова отпустил бороду. Живой пример советским детям. Представляю, что думал директор. Но выхода у него не было – вести углубленные математические классы не каждый брался.
Вообще-то немало писателей время от времени преподают, подрабатывают, но при первой возможности – уходят. У меня другое – это мое дело, я это умею, чувствую, люблю. Это действительно моя жизнь. Интересно, что, взяв с ходу выпускные профильные классы, я не чувствовал особого волнения, был уверен, что все получится. То есть даже не то что уверен – не уверен, получится – не получится, я не думал об этом, просто делал свое дело.
Только потом понял, что пришел в коллектив, где в старшем элитном звене работали известные всей Москве профессионалы – с опытом, большим стажем, репутацией. Стиль в этой школе был совсем не такой, как в моей Второй школе. Здесь работали строгие, требовательные профи. Таких экспериментальных многопрофильных школ было две-три на всю страну. Но я почему-то даже не думал о том, что надо как-то завоевать, что-то доказывать. А они осторожно приглядывались. И я довольно легко вошел в этот коллектив, через какое-то время у нас были хорошие профессиональные отношения, они относились ко мне предельно уважительно, как и я к ним.
Вот с директором получилось сложнее. Это был крупный мужик уже в годах, в прошлом морской офицер с Дальнего Востока, который больше всего любил, чтобы были надраенные до блеска полы и чистые гальюны. Я тоже был не против чистых гальюнов, но во многом другом у нас, естественно, были разные взгляды.
Однажды, уже много позже, в постсоветскую эпоху, под утро после очередного выпускного вечера, когда все выпускники ушли, мы выпили, и он в порыве неожиданной хмельной откровенности рассказал: когда он брал меня на работу, ему позвонили из соответствующей конторы и сказали: неблагонадежен, не берите. Он ответил: рад бы, да больше нет никого, найдете другого – другого возьму. И взял меня. Он знал историю Второй школы. Понимал, какой у меня бэкграунд. Но – взял. Я там больше тридцати лет проработал.