Безжалостная “новая волна русской поэзии” накрыла Джона с головой. Он затравленно блуждал по лицам собравшихся. Разбойные глаза Еремы на непроницаемо-усатом лице не сулили ничего хорошего. Ваня Жданов, вперив отрешенный взор в никуда, пребывал вне контекста. Шансов вынырнуть, спастись, ухватившись за надувной пузырь здравого смысла, не оставалось.
Тут постмодернистское, но все же женское нутро Нины Искренко на мгновенье смягчилось. И она исполнила все тот же
Джон осторожно засмеялся. Кажется, он наконец понял: его приняли в свой круг.
2
Оказавшись прошлой зимой по литературным делам в Нью-Йорке, первым делом позвонил Джону.
“Это Джон Хай? Великий вьетнамский поэт? Тут один старый хрен прилетел на пару дней из империи зла в город желтого дьявола. Он рвется срочно перевести ваши стихи через Бруклинский мост на литературное кладбище в Переделкино, где им и место”.
С каждым новым безответным гудком в телефонной трубке мой вступительный текст становился все изощренней и отточенней. Наконец в трубке возник незнакомый женский голос.
Дочка его, Саша? Она ведь совсем взрослая. Двадцать лет прошло.
– Джона нет дома? Когда будет? Не будет? Где-где он? Простите, не понял,
Впрочем, с неплохим английским я бы тоже, наверное, понял не сразу. Джона не будет ни завтра, ни послезавтра. Он в буддийском монастыре. Медитирует. Три недели уединения, самоуглубления и абсолютного молчания…
Ну да, конечно, буддийский монастырь. Нашел чему удивляться. Еще тогда, в Смоленске, в гостинице, когда он ошпарил меня кипятком, Джон впервые заговорил со мной о дхарме, о срединном пути, который надо находить в каждой новой жизненной ситуации.
Спьяну не смог чайник до стола донести.
3
Нет, не так. Тогда все писалось с большой буквы: Первый Российский Фестиваль Авангарда.
Добропорядочный провинциальный город ни с какого боку столицей идей и практик нового искусства не был, однако после недавнего провала недолгого и неуверенного московского путча все смешалось в областной администрации, и перепуганное начальство неожиданно выделило под подозрительное мероприятие не только здание городской филармонии, но и довольно приличные по тем временам деньги, позволившие поселить повылезший изо всех щелей авангард в лучшую в городе гостиницу (еще вчера интуристовскую) и кормить от пуза дважды в день.
Звездами церемонии открытия фестиваля были, конечно, Нина и Джон.
Слово “перформанс” еще не обрело тогда своего законного места в русском языке, но это был именно перформанс, поэтический перформанс о взаимоотношениях мужчины и женщины, умеющих любить и ненавидеть, но со времен изгнания из рая говорящих на разных языках и никогда, нигде, никак не способных понять друг друга.
Джон, опустошая очередную банку пива, выговаривал, выкрикивал, шептал свои стихи по-английски. Нина, облаченная в огромную мешковатую кофту, встревая, перебивая его, читала свои стихи по-женски, по-бабьи, по-русски.
Вдруг она стала расстегивать свою несуразную кофту, пуговица за пуговицей, шепча:
Так она расстегивала кофту за кофтой, и все повторяла, твердила:
И когда почудилось, что там, в глубине, в полумраке, не оставалось ни пуговиц, ни кофточек, ничего, и не привычный еще ни к чему подобному смоленский областной филармонический зал замер в преддверии скандала, Нина как-то просто, буднично сказала: