Он был счастлив так бездонно, неохватно, невыносимо, как и ожидал, надеялся, желал весь долгий день. Смысл его существования почти исчерпывался этим счастьем, заключенным внутри его, как некая серебристая плазма. Но то и дело отвлекали его счастливое внимание знаки и звуки внешнего мира. То сова вскрикивала за окном, то мыши шуршали за обоями, то богатырски всхрапывала за стеною хозяйка.
И представился ему птичий голосок, настойчиво просивший у Дмитрия крючок; и вспомнилось странное видение ясным днем, в мгновенье сна, когда он нечаянно уснул на лугу. Он еще никогда не видел смерти, не знал войны, из оружия стрелял только по мишеням. Поэтому вся его жизнь, тихо растворяясь в этот миг во сне, вдруг всплыла на плавных волнах и двинулась вниз по какой-то туманной реке, которой не было конца. Утонуть в этой реке и значило умереть, но это невозможно, потому что он весь легок, упруг и невесом, как полет ласточки, — и давно уже не плывет по волнам, а летит над ними.
ЗАБЫТАЯ СТАНЦИЯ
В командировках выпадают дни особо тягостные, но не тем, что работы много, а как раз наоборот — ее вовсе нет. Допустим, послали тебя в Баскар реконструировать некую грануляционную башню, ты приехал в этот замечательный городишко, что стоит средь грязевых осенних просторов, и оказалось, что приступать к работе нельзя. Потому что нет какого-то Прохорова, которого послали за трубами, пропал Прохоров, и надо ждать его день, два, неделю… Постепенно от скуки и жуткой командировочной тоски ты приходишь к чудовищной мысли, что пора бросать все к чертовой матери и становиться писателем. Писателю что! — если и чуть брезжит мутным светом поздний октябрь на полях и, как острова в тумане, еле виднеются за изморосью совхозные стога вдали, свищет ветер под карнизом да сыплет дождичек по железной крыше двухэтажной гостиницы — тебе все нипочем. Более того — даже на руку: сама дикая тоска послужит причиной вдохновения, дождешься и ты наконец своей болдинской осени. Тогда и, дабы не последовать примеру толстого соседа по койке, который уже третий день пьет не просыхая (утром и вечером наведается кое-куда — остальное время храпит, словно бензопила, лежа на кровати как есть в свитере, штанах и в наполовину сползших вигоневых носках; возле кровати валяется огромный рыжий портфель с двумя застежками), — тогда и берешь случайную бумагу, автокарандаш в руку и садишься к столу, отвернувшись от всего мира. Чтобы, значит, через часок-другой понять, что писателя из тебя не выйдет никогда и ты рожден в этот мир для прозябанья и, очевидно, однажды все-таки повесишься на собственном галстуке.
Рассказ так и не был написан на оборотной чистой стороне чертежей — лишь строчек десять-пятнадцать явилось из небытия, чтобы кануть в него обратно, да сбоку них изображение чайки… Осталась навек безвестной для мира история Володи Соловьева.
Чтобы справиться с рассказом, нужно было мне прежде всего обладать даром перевоплощения и на какое-то время почувствовать себя совершенно Володей Соловьевым. То есть вообразить себя человеком, которому уже далеко за тридцать, у меня круглое, с добрыми морщинами лицо, глаза с мягким светом — спокойные и внятные. Когда я улыбаюсь, на моих щеках, которые шуршат от щетины, неожиданно появляются мальчишеские ямки. Я крепок, с широкой рабочей костью, не тощ и не жилист, а с гладкими, увесистыми мышцами, — но по внешнему виду моему не всегда угадаешь, что силушка есть.
Первым делом я плотник, потомственный: в моей деревне исстари все были плотниками и работали в отходе, то есть по-современному — ездили в командировку в чужие края. К топору приучен с детства, но могу и по каменному делу, и валенки катать.
А теперь, чтобы приступить к истории, должен я стать Володей Соловьевым — его далекого детства. Я деревенский мальчик лет восьми от роду, у меня круглая стриженая голова. Постриг меня машинкой гитлеровский солдат, постоялец, которого деревенская детвора прозвала Бутербродом. Это был немолодой солдат, коротенький, пухлощекий хлопотун и говорун, сам колол дрова, построил из горбылей сортир. Он иногда появлялся на крыльце, держа кусок хлеба, намазанный свиным жиром, и весело орал, скаля белые мокрые зубы: «Киндер! Бутерброд!» — угощал детей. Возился с ними — приучал их к себе.