Почему-то вспомнились слова деда, утешавшего соседку: «Видишь, Христос на кресте. Гляди и утешайся тем, что в страданиях, которые не избежать, не обойти, тебе легче, чем было ему… Измаялась ты душой. В ней тупая, холодом пронизанная пустота, подавленность. Мысли кружат вокруг одного. Нельзя всю жизнь пестовать в себе эту боль. Самоистязание – грех… Тебе бы обратиться к Нему сердцем, чтобы избавиться от свербящей неотвратимости неотступных, назойливых мыслей, выплакаться, испытать облегчение». И вроде неверующий был дед, но верил… А у нее не получается…
По вечерам она отрешенно и бесцельно бродила из комнаты в комнату, не в состоянии чем-либо заняться, и только погружалась в мрачные внутренние диалоги. В тревожном унынии, навалившись грудью на подоконник, долго простаивала у окна, бездумно скользя глазами по заляпанным грязью машинам, глядя поверх окон постоянно галдящей забегаловки, по сути дела распивочной, что ютилась напротив. Это заведение открывало свои двери для посетителей, круг которых определялся чем-то, что не вписывалось в ее понимание человеческой нормальности. И сизыми спиралями колыхался над ней сигаретный дым. Полночь, за полночь, а сна нет…
И вдруг она неожиданно пристально вглядывалась в зыбкий сумрак ночи и переживала в своем воображении все, что сказала бы сейчас сыночку, если бы он вдруг… Она ждала его, а его не было... и она ловила себя на странном чувстве смещенной реальности. Возникало отвратительное ощущение чего-то постороннего, вторгшегося в мозг, будто инородный непроницаемый интеллект плотно сцепился с ее сознанием, а ее собственный мозг оставался безучастным даже к смутной, властной работе подсознания. Он не контролировал его… Потом она приходила в себя, возвращалось чувство вины, отчаяние и ненавистная жалость к самой себе. И она вынуждена была признавать свое бессилие. Глаза снова суровели.
Она пыталась требовать от себя мыслей, додуманных до конца, но слова в них будто соединялись многоточием. И тогда слепой черный страх одолевал ее, лицо искажалось гримасой страдания, и взгляд застывал в неподвижности. Смятение духа, ее постигшее, было столь велико, что она могла часами глядеть перед собой, ничего не видя, непонятно о чем думая, пока тяжелая напряженная дремота не сжимала ей веки, и она больше не принадлежала себе.
Раньше во сне всегда происходило мгновенное, безболезненное изменение ее состояния к лучшему, но картинки ярких детских снов давно отцвели и крепкие сны молодости теперь ушли в прошлое. Во сне уже не разрешались недоумения и проблемы, постоянно занимавшие ее. Теперь одни жуткие запутанные кошмары заполняли ее ночной отдых. Именно ночь обнажала всю степень ее горя, тяжким бременем виснувшего на плечах и давившего петлей одиночества. Именно бездеятельная ночь особенно сильно выстуживала кровь тоской и безысходностью. Ночью в одиночестве все впечатления обострялись и усиливались. Говорят, во сне ярче радость, сильнее страх. Почему?.. Да и утром обрывки нереальных снов еще таились в подсознании, продолжая терзать измученную обессиленную душу.
Со страхом она ожидала наступления следующей бесконечной ночи, когда перед ней чудовищной черной глыбой вырастала и разрасталась смертельная тоска. Думать не получалось, пыталась просто вспоминать. В полубезумии, в нервной усталости она тщетно шарила в закоулках памяти, чем бы взбодриться или успокоиться. Она не могла остановиться ни на одном факте, чтобы он тотчас не связывался в целую вереницу страшных воспоминаний – везде был только сынок, только беда и одна тупая мысль: «Как дожить до утра?»
Она стала бояться воспоминаний. Страхи, может быть, и не возникали бы, если бы в каждом сюжете, что воскресал в ее памяти, не гнездились скорбь, боль, страдание. Ох уж эта причудливая, злая, выборочная память горя. Она как черное жерло печи, пожирающее все светлое, что накопила жизнь… Ей хотелось, как в детстве, натянуть на голову глухое одеяло, отгородиться от жестокого мира, сделать вид, что его не существует… чтобы не наступал момент, когда уже не страшит возможность не удержаться на скользком краю бездны иррационального… когда уже… И она с маниакальным упорством вспоминала каждую малость, каждую подробность Того дня. Он заслонял ей всё. И эти мысли, без конца повторявшие один и тот же сюжет, прогоняли сон… И случился надлом, нервный срыв – как хочешь обзови. Это когда на улице спотыкаешься о тени, как о реальные предметы, а в доме в ужасе шарахаешься от своего изображения в зеркале, как от чужого человека, неизвестно каким образом забравшегося в квартиру… «Это потеря рассудка? Уйти из жизни, покончить с сумасшествием?» Но даже затуманенный болью разум восставал против этой мысли.