Только помереть не дали. Он вдруг увидел больничку иначе, сразу и снаружи, и изнутри. Снаружи были толстые стены и крыша с мозаикой шиферных листов, тяжелая подушка фундамента и корни, уходящие в самую глубь земли. Изнутри больницу наполняли вещи и люди. Удивительнейшее дело, но дед Охря знал в лицо всех. Скрипучую кровать с трещиной на ножке из третьей палаты, и скрипучую же, вечно недовольную санитарку, которая подворовывала мандарины из тумбочек. Капризный холодильник в сестринской второго поста, и самих сестричек… врачей… больных… случайных гостей, которым доводилось оказываться под крышей…
— Непорядок, — сказал дед Охря старой трубе, которой вздумалось дать течь. А когда труба не отозвалась, он попросту шагнул в стену.
Ближе к полуночи Ольга Ларионова по кличке Ляля поняла, что умрет. Понимание пришло вместе со стволом, приставленным к затылку и длилось недолго.
— Ша, Петруха, — сказали сзади. — Не марайся об шалаву…
Они заспорили на каком-то своем языке, который Ляля вдруг перестала понимать. Она стояла на коленях, прижимая ладони к голым ребрам.
Хоть бы сразу… хоть бы не мучили.
Ее подняли за шею и тряхнули. Поволокли. Ляля перебирала ногами, которые разъезжались и норовили подломиться. И подломились, когда рука на шее исчезла, а в спину ударили.
— Хуле… несчастный случай, — произнес Гарик, облизывая короткую губенку. — Пьяная шалава полезла к медведю.
Тогда-то Ляля и поняла, где находится: в загоне.
Медведя Петруха прикупил по случаю, для солидности и веселухи ради. Веселуха обыкновенно наступала на третий день пьянки, когда в затуманенных спиртом мозгах рождалась гениальная идея. Идея всякий раз была одна и та же, но воплощения ее ради на Петрухину дачу привозили собак и выпускали их к медведю. В этот самый загон с высоким проволочным забором и песчаным манежем.
Псы рычали, визжали и бросались на зверя. А он деловито драл их на куски.
И Ляльку разорвет.
Вот он, приближается. Медленно, лениво. Грязная шерсть его слиплась, а крохотные глазки заплыли гноем. Лялька попятилась, но стоило ей приблизиться к решетке, как Гарик засвистел. И Толян, пьяный, одуревший, подхватил свист. Зачерпнув горсть земли, он швырнул ее в Ляльку, но вышло — в медведя. Вряд ли тому было больно, но зверь остановился, отряхнулся и зарычал.
— Пожалуйста! — Лялька всхлипнула. — Пожалуйста…
Она не могла отвести взгляда от этой треугольной морды с широким лбом и носом, который пересекали шрамы. От бархатной пасти и белых зубов. От подвижного носа, который ощупывал Ляльку, не прикасаясь к ней.
Зверь дыхнул падалью и отступил.
Лялька поверить не могла, что он отступил. И те, за решеткой, тоже. Они заулюлюкали, заорали, вцепились в сетку и затрясли:
— Да жри ты, падла! — крикнул Гарик.
Медведь, добредши до противоположного края загона, развернулся. Он пошел на решетку тяжелой рысью и, навалившись с разбега, опрокинул. Закричали люди.
Они визжали, как собаки, и Лялька зажала уши, чтобы не слышать визга. Она опустилась на землю, сжалась в комок и сидела, напевая себе колыбельную:
— Ложкой снег мешая, ночь идет большая… Что… что же ты, глупышка, не спишь?
Зверь вернулся к ней. Остановился. Холодный его нос тронул волосы, а шершавый язык — шею. И Лялька заставила себя посмотреть на медведя.
Грязная шерсть стала еще грязнее. И Ляльке подумалось, что это не грязь — кровь, но потом она эту мысль отбросила. Все мысли отбросила, заглянув в серые медвежьи глаза.
Такие у папы были…
Зверь подставил лапу, и Лялька забралась на спину. Она легла и, обняв могучую шею, закрыла глаза. Наверное, она сошла с ума, но в этом сумасшествии было уютно.
Макс Тронин был влюблен в скрипку. Отец его этой любви не разделял и всячески старался приобщить сына к миру спорта, мать же относилась с полнейшим равнодушием. Устав от просьб, она записала-таки Макса в музыкальную школу по классу гитары.
А он был влюблен в скрипку.
Скрипка являлась ему во снах, позволяя брать себя в руки, и Макс с восторгом, с трепетом прикасался к деревянному ее телу, вдыхал ароматы лака и канифоли, мечтая о том, что однажды…
Время шло. Руки костенели. И пальцы, никогда не отличавшиеся гибкостью, привыкали к гитаре. А сны приходили все реже. Макс почти отпустил мечту, и отпустил бы, если бы не оказался на набережной. Безымянная городская речушка, мелководная и унылая, выбросила скрипку прямо Максу под ноги и убралась, словно не желая иметь с ним ничего общего.
Макс оглянулся: люди шли мимо, торопились, не замечая ни его, ни скрипки. А та ждала прикосновенья. Она была прекрасна той сдержанной красотой, которая отличает истинное благородство. Черный корпус, исполненный из неизвестного материала — углепластик? — имел мягкие обводы. Длинную же шею грифа венчала резная драконья голова.
Макс поднял скрипку.
Примерил.
Примерился.
Первое прикосновение к струнам обожгло пальцы, но боль была приемлемой ценой. И Макс заиграл. Люди по-прежнему шли мимо, не замечая худощавого парня со скрипкой. А та пела о любви и разлуке, о встрече и надежде, о вечности, которая рядом, стоит лишь протянуть руку.
Стоит лишь шагнуть.