— Костяной! — буркнул Силыч. — И кончай дураком прикидываться, я ведь и разозлиться могу!
У Десняка потемнело в глазах. Он завернул рукав и ногтями впился в тощую жиловатую мышцу предплечья. Руку кольнуло, из-под ногтей выступила кровь, но медведь и бродяга не растворились в туманном воздухе, а продолжали стоять на пустом перекрестке.
— Куда ж вы пойдете? — пробормотал Десняк. — Пожили бы у меня зиму, место найдется, а весной и побрели бы…
— Это уж не твоя забота, куда мы пойдем, — бросил бродяга через плечо. — Ты иди в дом, иначе простудишься. Кто тебя лечить будет? Теха с Гохой?
— Да бог с тобой! — замахал руками Десняк. — Эти быка до смерти залечат, не то что человека, а вот ты, мил человек, я вижу, в этих делах смекаешь…
— В каких? В этих, что ли? — перебил бродяга, не поворачивая головы и лишь слегка касаясь рукой Силычевой раны. — Да что тут смекать-то? Сказано ведь: кто травы знает, но любви в себе не имеет, тот сам трава пустая — и с поля вон!
— Кем сказано? Когда? Почему я не слыхал? — прошептал Десняк, осторожно приближаясь к незнакомцу.
— Мало ли чего ты не слыхал! А даже если бы и слыхал — какой из этого прок? — глухо пробормотал бродяга. — От слов любви в душе не прибывает.
— И то верно, — чуть слышно сказал Десняк, остановившись в двух шагах от своего собеседника. — И откуда ты такой умный выискался?
— Из лесу, вестимо! — усмехнулся бродяга, сорвав с головы волчью шапку и высоко подкинув ее в воздух. — Лови!
Десняк вскинул голову вслед за улетающим темным пятном, а когда шапка свалилась ему в ладони, вновь перевел глаза на незнакомца. Но перекресток был пуст, и лишь две пары глубоко вдавленных следов — человека и медведя — указывали на то, что они только что были здесь. Теперь Десняку оставалось лишь понять, куда исчезли оба его собеседника, ибо перед ним равномерно наполнялись водой лишь четыре ямки, а оттаявшая по сторонам от них грязь оставалась совершенно нетронутой, если не считать россыпи воробьиных крестиков вокруг расклеванных конских яблок.
Самой подходящей и очевидной была версия «двойников», выставленных на перекрестке с целью ввести в заблуждение возможную погоню. В ее пользу очень сильно склонял факт внезапно заговорившего человеческой речью Силыча, но волчья шапка, оставшаяся в руках Десняка после исчезновения его собеседников, не только никуда не исчезла, но, напротив, издавала весьма чувствительный запах мокрой псины.
— Призраки-то уж всяко не воняют, — морщился Десняк, возвращаясь к своим воротам и держа шапку подальше от своего носа.
Он бы, разумеется, выкинул эту дрянь в придорожную канаву, но какой-то невнятный голос нашептывал Десняку, что шапка брошена ему с некоей целью, которую следует понять, а не отмахиваться от всего случившегося, как от сонного послеполуденного морока.
Погруженный в эти путаные размышления, Десняк чуть не прошел мимо своих ворот и очнулся лишь тогда, когда увидел краем глаза двух «рысьяков», старательно крепящих к столбу сорванную петлю: один держал петлю кузнечными клещами и вставлял в ее дырки острия кованых гвоздей, а второй лупил по шляпкам небольшой, но увесистой кувалдой. Когда Десняк остановился против ворот, «рысьяки» прервали работу и встали перед ним склонив головы, прикрытые пустоглазыми рысьими мордами. Поравнявшись с ними, Десняк хотел по привычке обругать их «козлами» и «дуроломами», но, взглянув на шапку, лишь махнул рукой в знак того, что они могут продолжать свое дело, и прошел во двор. Здесь двое Десняковых скорняков сдирали шкуры с задранных Силычем коней, псари разделывали кровавые туши, «рысьяки» же колготились возле стенки трапезной, расширяя топорами проем вокруг поясницы своего застрявшего товарища.
— Ох, дуроломы! — вырвалось-таки у Десняка приготовленное словечко, когда оконная коробка треснула и толстяка вышибли во двор вместе со щепками и мхом, затыкавшим щели между срубом и коробкой.
Густо насыщенный руганью дворовый воздух поглотил «дуроломов», подобно воронке мельничного жернова, без разбора втягивающей в свое жерло как ржаные зерна, так и плевелы. А так как при этом каждый продолжал тупо делать свое дело, то Десняк не счел нужным вмешиваться в происходящее и, дойдя до сорванной с петель двери, сам поднял ее из грязи, прислонил к косяку и поднялся на башню.
В эту ночь он приказал постелить себе здесь же, в каморке, на узкой деревянной скамье у двери, когда же Тёкла раскатала на досках жесткий тюфяк и стала взбивать подушку, соблазнительно подрагивая толстой задницей, сделал вид, что разглядывает оброненную скоморохами маску, и не поднял головы, пока баба не закрыла за собой дверь.