Еще хуже обстояло дело с питанием. Потребности фронта в продовольствии удовлетворялись менее чем наполовину. Министерство продовольствия прямо заявляло, что из 9 миллионов фронтовиков оно сможет прокормить лишь 7. Генерал Брусилов признавал, что «армии грозит голодовка». А «голодный солдат, – резюмировал генерал Алексеев, – плохой боец». Надо ли удивляться тому, что к осени 1917 года, помимо 2 миллионов дезертиров, русская армия недосчитывала и более 2 миллионов больных[874]
.Поражение 3-й армии Западного фронта на реке Стоход в марте. Неудача наступления на Кавказском фронте в апреле. Разгром под Тарнополем в июле. Позорная сдача Риги в августе. Отступление 28-го корпуса на Северном фронте и утрата плацдарма на левом берегу Двины в начале сентября… Все это безжалостно свидетельствовало о том, что российская армия держать фронт уже не может.
Многочисленные солдатские резолюции, поступавшие с фронта, прямо предупреждали об этом. И 21 сентября, выступая на заседании Петросовета, беспартийный офицер-фронтовик Дубасов твердо заявил: «Что бы вы здесь ни говорили, солдаты больше воевать не будут!». Солдат-окопник выразился еще определенней: нужен немедленный мир, причем любой, пусть даже
Ситуацию трезво оценивало и командование. Даже такой решительный офицер, как командир 60-го пехотного полка Румфронта Михаил Гордеевич Дроздовский, был уверен, что «возлагать какие либо серьезные надежды на современную нашу армию – наивная мечта». А Александр Иванович Верховский, приняв пост военного министра и побывав в Ставке, записал в своем дневнике: «Армия воевать не хочет и слышатся даже требования заключить мир во что бы то ни стало… Большая часть армии воевать не будет, чем бы это не грозило народу»[876]
.Спустя три года Николай Дмитриевич Авксентьев, по оценке члена ЦК эсеров Быховского, – «самый правый оборонец среди эсеров», писал: «Триста лет проклятого рабства, подъяремного безгражданственного подданичества превратили в человеческую пыль то, что должно было быть нацией… И когда пало внешнее принуждение, когда исчез гипноз власти, то естественной усталости от войны, ее ужасов, крови, естественному страху смерти… ничего нельзя было противопоставить. И каким беспомощным ужасом сжималось сердце, когда впервые привезли с фронта безумные слова: “Мы хотим мира – хотя бы и похабного”…»[877]
.Вся либеральная пресса сетовала на «эгоизм» и «шкурничество» солдат, на отсутствие у них «патриотизма» и «энтузиазма». Вечная история: стремление «власть имущих» сохранить власть, собственность, доходы – это высокое, благородное чувство и забота о благе родины. А вот желание сохранить свою жизнь тех, кто гниет в окопе под пулями в голоде и холоде – это «шкурничество» и «эгоизм». И пресса ставила русским солдатам в укор Французскую революцию, где поведение солдат было совершенно иным.
Ленин ответил: «Ссылаются постоянно на героический патриотизм и чудеса военной доблести французов в 1792–1793 годах. Но забывают о материальных, историко-экономических условиях, которые только и сделали эти чудеса возможными». Французы тогда не только смели монархию и дали землю крестьянам. Они объявили беспощадную войну всему реакционному и в экономике, и в политике, «
А в России? – продолжает Ленин… – Война остается несправедливой, реакционной, захватной… Где уж тут говорить о массовом энтузиазме за войну!.. Нельзя сделать страну обороноспособной без величайшего героизма народа, осуществляющего смело, решительно великие экономические преобразования»[878]
. А если уж вспоминать Великую французскую революцию, то не лучше ли вспомнить, как она решила вопрос о снабжении продовольствием и обмундированием своей армии: она конфисковала продовольственные запасы, теплое белье и обувь у богатых, но не позволила своим солдатам голодать и мерзнуть на фронте.