О давности и важности для Ходасевича этой темы свидетельствует и отвергнутый первый вариант второй и третьей строф его стихотворения «Я родился в Москве. Я дыма…», датируемый 1916–1917 годами:
«Божественная связь» между героем и протагонистом покоится и на сходном взгляде на цели искусства. Вот в «Даре» «…покончив раз и навсегда с соображениями идейного порядка и принявшись за рассмотрение книги как произведения искусства, Кончеев стал хвалить ее так…» (275). А вот у Ходасевича в одной из статей: «Ясно, что дворянский упадок здесь не истинная тема, а лишь повод, которым Бунин воспользовался, чтобы отдаться единственному оправданию творчества: самому творчеству».
Итак, «Кончеев стал хвалить ее так», что закончил свою статью нелестным для эмигрантского читателя возгласом: «Увы! За рубежом вряд ли наберется и десяток людей, способных оценить огонь и прелесть этого сказочно остроумного сочинения» (275). Чем не отзыв из очередной четверговой статьи Ходасевича, на этот раз — о первом фрагменте «Дара»:
«Впрочем, эту замечательную (может быть, самую замечательную) сторону сиринского дарования вряд ли способен по достоинству оценить „широкий читатель“ и даже „широкий писатель“ нашего времени. Слишком рано еще подводить „итог“ Сирину, измерять его „величину“, но уже совершенно ясно, что к несчастию (нашему, а не его), сложностью своего мастерства, уровнем художественной культуры приходится он не по плечу нашей литературной эпохе».
В отношении своей собственной литературной судьбы Кончеев скромен и саркастичен: «Слава? <…> Не смешите. Кто знает мои стихи? Сто, полтораста, от силы, от силы, двести интеллигентных изгнанников, из которых, опять же, девяносто процентов не понимают их. Это провинциальный успех, а не слава» (307).
Сходные размышления и у Ходасевича в его программной статье «Литература в изгнании»:
«Наконец, имеется еще третий слой — слой читательский в истинном смысле слова. Но он так тонок, численность его так мала, что держаться на нем книжный рынок не может. Этот слой поглощает в среднем всего лишь около трехсот экземпляров каждой книги, причем, например, стихи, а также работы по истории и теории словесности не расходятся почти вовсе».
Это, конечно, не относилось к двум идеальным собеседникам. Правда, вначале Федор Константинович еще не до конца убежден в идеальности Кончеева как читателя и, втайне надеясь, что таинственный первый отзыв на его «Стихи» принадлежит именно ему, волнуется:
«Неужели действительно он все понял в них, понял, что кроме пресловутой „живописности“ есть в них еще тот особый поэтический смысл (когда за разум зашедший ум возвращается с
Здесь мы видим характерный словарь позднего Ходасевича, времен «Европейской ночи»: