«Перчатка» принадлежит к физическому миру, по отношению к которому воображение Цинцинната представляет собой совсем другую реальность. Если все это происходило в его воображении, каким образом перчатка, о которой он не мог знать, из мира реального попадает в мир, созданный воображением Цинцинната? Т. е. в этом эпизоде, как и в предыдущем, все-таки присутствует некий элемент, придающий ему реальность, хотя сам по себе он кажется полным абсурдом.
Примером нарушения границы между абстрактным и конкретным может служить следующая фраза. Цинциннат «лежал на спине, шевеля торчавшими из-под одеяла пальцами ног и поворачивая лицо то к невозможному спасению, то к неизбежной казни» (IV, 89). Здесь соединяются исключающие друг друга вещи. Физическое действие не может быть направлено на мысль, так как она нематериальна и находится по отношению к миру физическому в совершенно иной плоскости. Здесь же граница между мыслью и действием стирается.
Еще один пример. Цинциннат пишет Марфиньке письмо, которое заканчивает словами:
«…не думай, что это письмо — подлог, это я пишу, Цинциннат, это плачу я, Цинциннат, который собственно ходил вокруг стола, а потом, когда Родион принес ему обед, сказал:
— Вот это письмо…» (IV, 82).
Во второй части отрывка письмо, написанное от лица главного героя, совершенно безболезненно превращается в описание повествователем его действий — т. е. в мире романа граница между двумя этими планами отсутствует.
Не менее выразительным примером могут служить «вторжения» автора в мир героя, когда он не только комментирует его действия («Невольно уступая соблазну логического развития, невольно (осторожно, Цинциннат!)…» (IV, 89), но и обращается к нему: «Цинциннат, тебя освежило преступное твое упражнение» (IV, 18). Мир автора и мир героя — в силу того, что автор находится «вне» мира романа, пересекаться не могут. Здесь же мы сталкиваемся с их постоянным взаимодействием. Для всех приведенных примеров характерно отсутствие четкой, явной границы между совершенно разными реальностями (как «вся сложность древесной листвы переходит из тени в блеск, так что не разберешь, где начинается погружение в трепет другой стихии» (IV, 69)). Кроме того, в них соединяются такие реальности, которые на самом деле, мы знаем, взаимодействовать не могут. И вся прелесть подобных примеров состоит в том, что они лишают читателя чувства устойчивости, определенности. После прочтения романа возникает чувство «смещенности», «размытости» привычных представлений — изменяется угол зрения.
«Приглашение на казнь» — самый «неавтобиографический» роман Набокова; сходство между автором и его героем минимально. Может быть поэтому для Цинцинната так естественны те вещи, о которых в остальных своих произведениях Набоков говорит очень осторожно, и скорее как о некоей возможности, в реальности которой он не вполне уверен. В «Приглашении…» мы сталкиваемся с целой системой религиозных представлений. Может быть, это обусловлено и особым «поэтическим» складом души Цинцинната («поэтом» его называет сам Набоков в интервью Альфреду Аппелю).
Так, совершенно естественно для Цинцинната существование души: «Душа зарылась в подушку… Холодно будет вылезать из теплого тела…» (IV, 14). Свое «земное» «я» он воспринимает как то, что закрывает от него «истинную действительность»: «…я еще не только жив, то есть собою обло ограничен и затмен…» (IV, 50).
Не менее характерно для традиционных религиозных представлений и разделение на мир тот, «идеальный», и этот, «земной» и «несовершенный». Для Цинцинната окружающий его мир есть «полусон, дурная дремота, куда извне проникают, странно дико изменяясь, звуки и образы действительного мира, текущего за периферией сознания…» (IV, 52).
В связи с этим особенно интересна не вполне христианская мысль о высшем, истинном «я» человека, находящемся за пределами физического мира, но проявляющим себя через земную «оболочку»: «Речь будет сейчас о драгоценности Цинцинната; о его плотской неполноте; о том, что главная его часть находилась совсем в другом месте, а тут, недоумевая, блуждала лишь незначительная доля его, — Цинциннат бедный, смутный, Цинциннат сравнительно глупый, — как бываешь во сне доверчив, слаб и глуп. Но и во сне все равно, все равно — настоящая его жизнь слишком сквозила» (IV, 68).
В этом случае смерть — освобождение от «дурного сна» и переход в мир подлинный: «В теории — хотелось бы проснуться. Но проснуться я не могу без посторонней помощи…» (IV, 19); «— Там, там — оригинал тех садов, где мы тут бродили, скрывались… там сияет то зеркало, от которого иной раз сюда перескочит зайчик…» (IV, 53).
Не менее традиционна и мысль о существовании связи между двумя мирами: «… всегда часть моих мыслей теснится около невидимой пуповины, соединяющей мир с чем-то, — с чем, я еще не скажу…» (IV, 30).