Марина Влади вспоминает: «В один из осенних вечеров я прошу друзей оставить нас одних в доме. Это может показаться бесцеремонным, но в Москве, где люди не могут пойти в гостиницу — туда пускают только иностранцев и жителей других городов, — никого не удивит подобная просьба. Хозяйка дома исчезает к соседке. Друзья молча обнимают нас и уходят.
Закрыв за ними дверь, я оборачиваюсь и смотрю на тебя. В луче света, идущем из кухни, мне хорошо видно твое лицо. Ты дрожишь, ты шепчешь слова, которых я не могу разобрать, я протягиваю к тебе руки и слышу обрывки фраз: «На всю жизнь… уже так давно… моя жена!»
Всей ночи нам не хватило, чтобы до конца понять глубину нашего чувства. Долгие месяцы заигрываний, лукавых взглядов и нежностей были как бы прелюдией к чему-то неизмеримо большому. Каждый нашел в другом недостающую половину. Мы тонем в бесконечном пространстве, где нет ничего, кроме любви. Наши дыхания стихают на мгновение, чтобы слиться затем воедино в долгой жалобе вырвавшейся на волю любви».
Так вспоминает об этом Марина Влади. Л. Абрамова обошлась без высоких слов, и это понятно:
«Давно это было — осенью 1968-го. Недели две или чуть больше прошло с того дня, когда с грехом пополам, собрав силы и вещи, я наконец ушла от Володи. Поступок был нужный и умный, и я это понимала. Но в голове стоял туман: ноги-то ушли, а душа там осталась…
Кроме всего прочего — еще и куда уходить? Как сказать родителям? Как сказать знакомым? Это же был ужас… Я не просто должна была им сказать, что буду жить одна, без мужа. Его уже все любили, он уже был Высоцким… Я должна была у всех его отнять. Но если бы я знала раньше все, я бы ушла раньше…»
Некоторое время Высоцкий и Влади мыкались по разным углам, пока наконец не перебрались к матери Высоцкого Нине Максимовне, в ее двухкомнатную квартирку в Новых Черемушках.
В конце сентября вновь серьезно осложнились отношения Высоцкого и Любимова в театре. Высоцкий отказался от работы в спектакле «Тартюф», и это еще больше задело самолюбие главного режиссера. «Высоцкий для меня как актер пропал, — заявил тогда во всеуслышание Любимов. — Я люблю его за песни, но как актер он уже кончился. К тому же он пьет, а потворство ему с моей стороны в этом вопросе разлагает остальных артистов».
Конфликт зашел настолько далеко, что Любимов перестал замечать Высоцкого и здороваться с ним. Вдобавок ко всем этим напастям в начале ноября, накануне показа «Галилея», Высоцкий во время одного из концертов сорвал голос. Директор театра Николай Дупак вынужден был вывести за сцену Высоцкого и униженно просить извинения у зрителей за срыв спектакля. И хотя вместо «Галилея» театр показал премьеру «Тартюфа», скандал был налицо, и виновником этого скандала вновь был Владимир Высоцкий. Разъяренный Любимов пригрозил Высоцкому новым увольнением и угрозой приложить все свои силы и связи в кинематографической среде для того, чтобы и в кино Высоцкого больше не брали. «Высоцкий зажрался! — гремел голос Любимова в стенах театра. — Денег у него — куры не клюют… Самые знаменитые люди за честь почитают позвать его к себе в гости, пленки с его записями иметь… Но от чего он обалдел? Подумаешь, сочинил пяток хороших песен… Солженицын ходит трезвый, спокойный, человек действительно испытывает трудности и, однако, несмотря ни на что, работает… А Высоцкий пьет и когда-нибудь дождется, что его затопчут под забор, пройдут мимо и забудут этот его пяток хороших песен». С 8 ноября Высоцкого отстранили от всех спектаклей, а 15 ноября все та же «Советская Россия» публикует на своих страницах статью известного советского музыкального мэтра В. Соловьева-Седого «Модно — не значит современно», в которой тот писал: «К сожалению, сегодня приходится говорить о Высоцком как об авторе грязных и пошлых песенок, воспевающих уголовщину и аполитичность. Советский народ посвящает свой труд и помыслы высокой цели — строительству коммунистического общества. Миллионы людей отдали жизнь, отстаивая в боях наши светлые идеалы. Но что Высоцкому и другим бардам до этих идеалов. Они лопочут о другом…»