«Меня фактически вынудили проводить эту кампанию. Сразу же после смерти Сталина в ЦК КПСС стали приходить кучи писем от западных компартий — из Чехословакии, Венгрии и других мест. Ведь в числе репрессированных в тридцать седьмом и в более поздние годы было много деятелей западных коммунистических и рабочих партий. Писали их жёны и дети: «Что же там такое у вас произошло? Давайте разбирайтесь». Надо было принимать какое-то решение.
Я собираю Политбюро, спрашиваю: «Что мы им будем отвечать? Врагов мы наказали или невиновные погибли?» К тому же многие репрессированные коминтерновцы проходили по разным уклонам: левые, правые, троцкисты, — и если мы будем их оправдывать, то надо нам и у себя решать, как быть с Зиновьевым, Каменевым, Бухариным... Мы уже решили реабилитировать Тухачевского, Яки-ра, Постышева, но надо же что-то и с этими решать. Я им (членам Политбюро) говорю: «Ну какой же Зиновьев враг народа, если Ленин его называл Гришей? Ведь Ленин в Разливе вместе с этим Гришей в одном шалаше скрывался».
Помню, я тогда удивился: все они больше склонялись оправдать «правых» уклонистов — Бухарина и Рыкова, — а Зиновьева и Каменева, связанных с троцкистами, люто ненавидели. И вообще колебались: «Нет, к этому мы не готовы. Это грозит устоям нашего общества. Этим тоже надо заниматься, но — постепенно». В общем, коллективное руководство меня не поддержало. Кроме Микояна, — остальные или мялись, или были решительно против. Приходилось считаться и с репутацией лидеров братских компартий, в своё время полностью одобривших сталинские чистки.
А я им сказал: «Тогда давайте сделаем так, чтобы совесть у нас была чиста. Давайте напишем
Не приняли! И я ничего не мог с этим поделать — коллективное руководство»...
Провожая нас, Хрущёв вышел за ворота. Местные жители снисходительно-уважительно с ним здоровались: «Здрасьте, Никита Сергеич».
Запомнилось, что на нём был габардиновый плащ: старый плащ серо-стального цвета, какие в те годы носили все наши руководители. На левой стороне было небольшое масляное пятно, и ещё — не хватало одной пуговицы, на её месте болтались обрывки ниток. Все эти мелочи остались в памяти только потому, что Володя тогда же сказал мне вполголоса: «Что ж это Нина Петровна — не может, что ли, ему пуговицу пришить?»
Вот так это всё тогда и происходило...
Рассказ об этой нашей поездке не раз появлялся в печати. Но было в нём так много ерунды и откровенной неправды, что порой мне просто неловко было всё это читать. Небылицы появлялись даже в мелочах. Так, некий «биограф» Высоцкого в своём объёмистом опусе убеждает читателей, что водку тот закусывал солёными рыжиками. Дешевый журналистский приём в расчёте на отсутствие свидетелей. Не было никаких рыжиков.
И песен Хрущёву Высоцкий не пел, и разговора о выставке художников-абстракционистов в Манеже не было; не приносил нам Хрущёв и старых газет, в которых говорилось бы о его заслугах в борьбе с культом личности, и уж тем более не декламировал Володиных стихов. Не было и «пидорасов»...
Но, может быть, не только мемуаристы, в том числе и Марина Влади, виноваты в таком количестве неточностей и неправды. Володя был прекрасным рассказчиком и мог, скажем так, приврать для красоты. Даже не то чтобы приврать, а прихвастнуть, разукрасить свой рассказ — вполне простительная для профессионального артиста слабость. Описывая тот или иной эпизод своей жизни, он, особенно если было много слушателей, меньше всего заботился об абсолютной достоверности. Для него это были своеобразные моноспектакли, в которых полёт фантазии — их неотъемлемая часть. Другое дело, когда разговор шёл тет-а-тет. Тогда пропорция правда—выдумка резко менялась.
И ещё раз подчеркну: Володя в этот день не собирался специально ехать к Хрущёву, чтобы посоветоваться с ним о своих проблемах (как следует из всех интерпретаций этой поездки). Могу с абсолютной уверенностью утверждать, что это была поездка-экспромт, такой вот подарок мне при соответствующем Володином настроении.
Незабываемым для меня стал и общий настрой той беседы. Володя вёл себя так, как будто рядом с ним сидел не бывший руководитель страны, а обыкновенный пенсионер. Он не испытывал какого-то пиетета или трепета по отношению к Хрущёву, скорее — снисходительность. Было видно, что Высоцкий отдаёт ему должное, но в то же время за его словами как бы стояло: «Как же это вы прозевали, и мы опять в это дерьмо окунулись?!»