Читаем Владислав Ходасевич и его "дзяд" Адам Мицкевич полностью

Я родился в Москве. Я дымаНад польской кровлей не видал,И ладанки с землей родимойМне мой отец не завещал.Но памятны мне утра в детстве,Когда меня учила матьПро дальний край скорбей и бедствийМечтать, молиться — и молчать.Не зная тайного их смысла,Я слепо веровал в слова:«Дитя! Всех рек синее — Висла,Всех стран прекраснее — Литва»(БП. C. 279)

Поделив свое сердце между двумя культурами, в каждой их них поэт признал свои разные и в равной степени глубокие корни. Детские воспоминания о Литве создают сказочную атмосферу, перекликающуюся с началом «Пана Тадеуша»: край, что всех краев прекрасней, родина сердца. Упоминания о своей стране, своей земле становятся почти навязчивыми («родился», «земля», «родимый», «край», «страна»). Любопытно, что в стихах из сборника «Тяжелая лира», написанных в 1920–1922 гг., существительное «родина», прилагательные «родимый» и «синий» не относятся к частотным лексическим единицам, а слово «земля» встречается всего семь раз.

В поезде, увозившем его из Петербурга в Ригу, а далее — в эмиграцию, Ходасевич прочел Берберовой иной вариант приведенного стихотворения, где за первой строфой следовали две другие:

России — пасынок, а Польше –Не знаю сам, кто Польше я.Но: восемь томиков, не больше, –И в них вся родина моя.Вам — под ярмо ль подставить выюИль жить в изгнании, в тоске.А я с собой свою РоссиюВ дорожном уношу мешке.(БП. C. 295)

Поэт встречает острый кризис культурного самосознания, защищая себя, словно магическим амулетом, восьмитомным собранием сочинений Пушкина, который сопровождает его в пути, служа «гарантией внутреннего выживания». Словно шагаловский «Скрипач» (1926-27), несущий свой дом на плечах, обрусевший польский еврей Ходасевич несет на плечах свои пенаты, родину души — сочинения Пушкина.

Классики и в первую очередь Пушкин в восприятии Ходасевича выстраивали некий общий порядок, дарили ему корни, отвечали на вопрос об этническом и национальном «я» на более высоком уровне принадлежности к культуре. В эмиграции он много пишет о русских классиках, перечитывает и любимых классиков польских. 1 января 1925 г. в письме М. О. Гершензону из Сорренто (где он гостил у Горького) Ходасевич писал:

«В последнее время мы [Берберова и я] занимаемся тем, что я построчно перевожу ей Словацкого и Мицкевича. Сейчас читаем "Dziady", и я с огорчением вижу, до какой степени у такого большого поэта душа была "заложена" национализмом, — я иначе не могу выразиться: заложена — как заложен бывает нос: дыхание трудное и короткое. Вся III часть этим обескрылена безнадежно. Чем выспренней ее внешняя поэтичность, тем прозаичнее она внутренно. Если Пушкин читал ее целиком, то, быть может, этот прозаизм должен был рассердить его всего больше, — больше, чем ненависть к России».

(CC. Т. IV. C. 482–483)

В 1910 г. в пронизанном печалью стихотворении, обращенном к матери («Матери»), поэт утверждает, что ради любви к женщине он забыл все, чему научила его мать, — молитвы, жизненный уклад, чтение… Это неправда. В страдании и тоске эмиграции, с которой он так никогда и не смирится, в свое последнее, горькое десятилетие Ходасевич, как пишет К. Грациадеи, «обращается к памяти, исследует судьбу своего поколения и отдаленное прошлое». Он замыкается в себе, ищет убежища и утешения в воспоминаниях. В 1925 г. Ходасевич пишет стихотворение «Из дневника»: «И мягкой вечностью опять / Обволокнуться, как утробой». Начиная с этих лет мотив стремления назад, в материнское лоно, неоднократно встречается в его стихах и воспоминаниях, проскальзывает в критических статьях. Саркастический и холодный образ поэта, нарисованный польским поэтом З. Гербертом в стихотворении «Ходасевич» (1992), персонаж литератора, прекрасно освоившегося в эмиграции, — портрет острый и живой, но недобрый и немилосердный. Впрочем, в этом стихотворении Ходасевич выступает лишь как литературная маска Ч. Милоша.

Перейти на страницу:

Похожие книги