Раз в неделю за длинным столом, предназначенным для заседаний редколлегии, поминутно остря и подтрунивая друг над другом, рассаживались самые знаменитые юмористы столицы: Александр Раскин, Никита Богословский. Зиновий Паперный, Владлен Бахнов, Морис Слободской… На столе стояли скромные яства: печенье, конфеты, чай, иногда и другие напитки — все это покупалось на личные средства главного редактора. Сам же главный редактор сидел не в своем редакторском кресле во главе стола, а где-то сбоку-припеку и держался в высшей степени скромно. Пожалуй, даже подобострастно. Чувствовалось, что юмористы представляют в его глазах лучшую, достойнейшую часть человечества.
Пили чай (или что-нибудь другое), закусывали конфетами. И читали только что сочиненные фельетоны, пародии, эпиграммы. Когда кому-нибудь случалось прочесть что-нибудь особенно удачное, особенно смешное, лица юмористов каменели. Не дрогнув ни единым мускулом, кто-то ронял:
— Смешно.
Иногда даже:
— Очень смешно.
Смеяться или хотя бы улыбаться удачным шуткам, очевидно, считалось у юмористов-профессионалов дурным тоном. А все они были профессионалы самого высокого класса. И остроумие у них у всех было профессиональное. Их мозги были словно натренированы на то. чтобы по всякому поводу, а иногда даже и без повода, выдавать «на гора» остроты — одна другой смешнее. И надо признать: острили они хорошо. Даже замечательно. И эти их профессиональные остроты никогда не казались искусственными. вымученными.
Погружаясь в атмосферу царящего на этих посиделках бьющего ключом остроумия, я испытывал истинно художественное наслаждение. И все-таки нет-нет да и приходили на память хрестоматийные строчки Блока:
Остроумие Владика было совсем другого рода. Он острить не старался, как частенько делали это его собратья по цеху, не забывавшие, что им надо время от времени поддерживать свою профессиональную репутацию: остроумие было естественным проявлением его человеческой натуры.
Известно, что художник (поэт) мыслит образами. Именно мыслит таким вот особенным способом, а не облекает свои мысли в образную форму. Вот так же и Владик: он не облекал свои мысли в форму остроты. Он мыслил остротами.
В последние годы его жизни мы — вечерами — часто гуляли с ним по переулкам и закоулкам, пролегающим меж нашими кооперативными домами на Аэропортовской. Гуляя, естественно, разговаривали.
Однажды разговорились на самую больную для него (отчасти и для меня тоже) тему: о гибели любимого жанра — литературной пародии. Сетовали на то. что нынешние пародисты пишут, в сущности, не пародии, а растянутые эпиграммы, стихотворные фельетоны, поскольку пытаются пародировать пустоту: прозаиков и поэтов, у которых нет ни своего голоса, ни своей манеры, ни своего, индивидуального, узнаваемого стиля.
Главным губителем жанра при этом мы дружно называли самого знаменитого, да, пожалуй, и самого одаренного современного пародиста.
Владик в том разговоре был более резок, чем я. Резок настолько, что в какой-то момент мне вдруг захотелось вступиться за изничтожаемого им «пересмешника».
Я сказал:
— Вообще-то ведь он человек талантливый.
Владик мгновенно отреагировал:
— Когда больше нечем взять, берет талантом.
В другой раз, когда вот так же мы медленно прогуливались мимо гаража и Литфондовского детского сада, к нам подошел кто-то из собратьев по цеху и рассказал о том, что произошло в тот день на очередном пленуме Правления Союза писателей СССР.
Первый секретарь Союза Георгий Мокеевич Марков во время доклада вдруг почувствовал себя худо. У него слегка закружилась голова, и он чуть было не потерял сознание. Но тут из президиума быстренько подскочил к трибуне Герой Советского Союза В. Карпов и, деликатно отведя Георгия Мокеевича в сторонку, заступил на его место и дочитал доклад до конца.
Сообщив нам все это, очевидец вышеизложенного события высказал уверенность, что наверняка именно Карпов будет теперь назначен первым писателем страны. (Так оно впоследствии и оказалось.)
Выслушав этот рассказ, Владик со смехом констатировал:
— Отряд не заметил потери бойца и «Яблочко»-песню допел до конца.
А вот еще одна, мгновенно ставшая знаменитой, его реплика.
Дело было в начале девяностых, в самый пик начавшегося у нас рыночного бума. На всем пространстве нашей улицы — от нашей подворотни аж до самого Ленинградского проспекта — выросли ряды новеньких палаток, в каждой из которых красовалась целая батарея бутылок с яркими импортными этикетками (продавать спиртное в палатках тогда еще не возбранялось).
Разговор, естественно, зашел о том, что все эти этикетки — фальшивые. «Киндзмараули» — никакое не «Киндзмараули», а весьма сомнительной пойло, пить которое противно, а может быть, даже и небезопасно.