У Массимо никогда не было коня. Зато у него были крепкие сильные ноги, а в придачу не менее сильные руки, могучее тело и светлая голова. Он и сейчас, будучи сед и согбен, мог целый день провести в дороге, переночевать в поле, а потом снова двинуться в путь. Вот только ноги стали слабее в коленях, да глаза уже видели не так ясно… Двести двадцать три, двести двадцать четыре, двести двадцать пять…
От солнца остался только желтый край с багровым окаемом; подул легкий ветерок, наполненный пылью и запахами дальних стран. Земля под босыми ступнями путника быстро остывала, отчего шаг становился тверже и бодрее, да и лучи дневного светила стали тусклее, прозрачнее, так что слабые глаза Массимо смогли без труда различить вдали нечто вроде крыши дома. Триста, триста один…
Возвращаясь на родину, он не позволял себе думать о том, что столько лет жизни прошло впустую. Он не нашел не только Лала Богини Судеб, но даже и следа его не обнаружил. Бывало, правда, что в долгие вечера на каком-нибудь постоялом дворе он вдруг слышал произнесенное вслух имя, осветившее весь его путь, и шепотом — легенду или досужую выдумку. Потом он подходил к рассказчику и вел с ним отстраненную беседу, постепенно переводя ее на интересующую его тему.
Чаще всего из этой затеи не выходило ничего: ему либо лгали в глаза, либо признавались в полнейшем неведении. Но иногда человек вдруг называл страну, даже город, который ныне являлся местом пребывания магического рубина; воодушевленный Массимо, не теряя и мига драгоценного времени, шел туда — и опять ничего, даже слуха и толка, не обнаруживал.
Кроме надежды найти Лал (а он, и возвращаясь домой не терял ее), было еще кое-что, согревающее душу в особенно отчаянные мгновения: мечта. Он понимал, конечно, что она несбыточна, но не переставал лелеять ее. Это была единственная блажь, которую он себе разрешал.
Продумав все самым тщательным образом, он выяснил, что присутствие в нем этой мечты не является помехой в пути — скорее, наоборот. Именно тогда, когда надежда оставляла его, исчезала бесследно, а душа опускалась в бездонную пустоту и темноту, мечта возрождала Массимо к жизни; он улыбался светло, вздыхал освобождено и понимал: жизнь — прекрасна. Шестьсот восемьдесят два, шестьсот восемьдесят три, шестьсот восемьдесят четыре…
Может быть, ныне, когда он уже старик, смешно мечтать о встрече с той женщиной, которую видел всего раз, которую некогда любил, которая и не женщина вовсе, а богиня. Может быть, смешно…
Однако Массимо не считал себя таким уж старцем. Борода его седа, лицо покрыто глубокими, словно шрамы, морщинами, руки обветрены и грубы, а вот сердце — сердце молодо, как прежде. А всем известно, что лишь молодое сердце способно любить, и никакие года тогда не будут преградой для этой любви… Восемьсот тридцать, восемьсот тридцать один, восемьсот тридцать два…
Он не ошибся. На краю равнины и в самом деле стоял дом. Судя по большому двору, двум повозкам, стоящим поодаль, трем этажам и свету во всех окнах, то был караван-сарай.
Массимо прибавил шаг. Жизнь — прекрасна. Нынешнюю ночь ему не придется проводить посреди пустыни, где ничто не укроет его от ветра и возможного здесь внезапного дождя. Он выпьет кружку теплого пива, заплатив за нее одну медную монету, и ляжет на пол, у стены, на охапку сена или дерюгу — он не был привередлив, так что все равно…
Девятьсот девяносто семь, девятьсот девяносто восемь, девятьсот девяносто девять…
Массимо открыл дверь. Яркий свет ослепил его на миг; жаром протопленной на ночь комнаты дохнуло изнутри. Он вошел — тысяча — и сказал тихо:
— Я пришел, Маринелла…
Трилле и Клеменсина оказались невероятными упрямцами. Трижды Конан возвращался с дороги и заталкивал их обратно в комнату, и трижды они выбирались оттуда и снова плелись за ним и Энартом. Ни разъяренное рычание киммерийца, ни просьбы и увещевания Энарта результата не дали — Повелитель Змей, держа за руку Клеменсину, на нежном личике коей застыло выражение поистине ослиного упрямства, продолжал преследовать их.
В конце концов Конан плюнул и, пообещав самостоятельно залезть в пасть Нергала, если шевельнет хоть пальцем, чтоб спасти Трилле и Клеменсину, когда Кармашан начнет их убивать, более не оборачиваясь, пошел за Энартом.
Бандит жил в роскошном доме на окраине города, но занимал там только половину — во второй, левой, селился всякий сброд вроде воров, грабителей и скупщиков краденого. Ночь уже окутала землю и яркие звезды зажглись в черном небе, когда киммериец, ведомый юным ученым, подошел к распахнутым настежь воротам (по всей видимости, они вообще никогда не закрывались, ибо жильцы шастали туда-сюда день и ночь напролет).
Здесь Конан оставил Энарта, велев ему возвращаться в караван-сарай и по возможности прихватить с собою Клеменсину и Повелителя Змей. Сам же он миновал ворота и приблизился к массивной двери, расположенной слева — он решил проникнуть на половину Кармашана отсюда, рассчитав, что среди массы обитателей он не будет особенно заметен. Так и вышло.