— Надо же, — проворчал Найджел, — фанатики на пикнике. Боюсь, что мир такого еще не видел. Майкл, ты как, останешься в машине? Амир может не выключать двигатель, чтобы работал кондиционер.
— Нет, — медленно проговорил Майкл. — Если этот парень действительно способен творить чудеса, он может сделать так, что всем нам мало не покажется.
Он подумал о старом суфии в разоренной деревне, превозмогая активные протесты своего сознания, не желавшего примириться с увиденным. Обычный мир не терпел в себе следов сверхъестественного.
— Там может быть интересно, — запинаясь, добавил он.
— Нет сомнений, — кисло ответил Найджел. Вздохнув, он принялся увешивать себя фотоаппаратами. — Ну, идем, — сказал он, открывая дверцу лимузина. — Настало время покормить львов.
Было чуть больше двух — самое адское время суток. Жара накатывала на Майкла с Найджелом, словно мягкая неумолимая стена, и Майкл чувствовал, как пот, льющийся из всех пор его тела, немилосердно щиплет кожу. Сцена, разыгрывавшаяся перед ним, внешне ничем не отличалась от других, сотни раз виденных им в здешних краях, однако на этот раз в ней присутствовала некая не свойственная прочим тайна. Вопросы, казалось бы, давно и прочно переставшие его интересовать, снова выходили в его сознании на передний план, настойчиво требуя к себе внимания.
Майкл не мог отказаться от привычки мыслить в духе агностицизма — такова уж особенность чудесного, что оно смущает разум, но очень редко избавляет от застарелых предрассудков. Майкл-агностик был на деле потерпевшим фиаско идеалистом. Лишь в детстве борьба Добра со Злом была для него чем-то большим, чем избитое клише. В десяти-одиннадцатилетнем возрасте он воспринимал эту драму свежо и не сомневался в необходимости победы. Мифы порой казались ему более осязаемыми, чем реальность. Майкл помнил, что искушение Евой Адама при помощи яблока реально представлялось ему как хладнокровное, но ужасающее предательство. Когда он впервые услышал эти истории, Ной мог
Ему было известно, что духовная апатия гибельна для души, но даже он, которого окружающие, бывало, могли заподозрить в склонности к вере, часто терзался сомнениями, не находя названия той боли внизу живота, которую испытывал, бывая свидетелем победы страдания над исцелением. Он тайком восхищался грязными и невежественными деревенскими жителями-мусульманами — самопровозглашенными Правоверными — за неистовство их веры. Она была фанатичной; это был меч, отрубавший голову терпимости, пресекавший всякие споры. Теология сводилась к одному: к страху Божьему. Искупление грехов сводилось к одному: покорись этому вселяющему страх Богу, и Он отведет тебе место на Небесах. Само слово
Бог и Дьявол. Можно написать эти слова громадными огненными буквами, прокричать с высокой трибуны, опорочить в испепеляющих проповедях, преисполненных ненависти и страха, высмеять как детские сказки — и все это, с некоей космической точки зрения, может быть верно. Кто знает?
Если бы Майкл мог быть честным с самим собой, он, быть может, приехал бы в эту часть света в надежде хоть немного проникнуться той бесхитростной прямотой, той духовной сталью, которую он видел за окнами автомобиля. Этого не произошло, но теперь что-то определенно происходило — и происходило в надлежащем для этого месте — в этом не было сомнения. После всего случившегося сегодня — не было. Майкл встряхнул головой, пытаясь отогнать нахлынувшие мысли. Вслед за Найджелом и Амиром он ввинтился в бурлящую толпу.
По мере того как они приближались к невысокому холму, тиски человеческих тел сжимались все крепче. На вершине оказалась тенистая рощица олив (здешние места славились своими оливками), где в окружении немногочисленных учеников стоял молодой человек — черноволосый, босой, одетый, как и старый суфий, в белые, без единого пятнышка, одежды. Будто наткнувшись на невидимую стену, толпа остановилась у подножия.
— Дерьмо! Амир, убери этих калек — я не могу сделать снимок! — недовольно сказал Найджел. В его голосе звучал отборнейший эгоцентризм западного журналиста, уверенного, что мир был создан для того, чтобы он мог запечатлеть его слухи и междоусобицы.