Жизнь Покровского в материальном плане была весьма трудна и до войны, и после. Продавать автографы в государственные хранилища в те времена было небезопасно: могли поинтересоваться, откуда они у него. Да и много ли могло заплатить государство? Поэтому небезосновательно предположить, что большая часть автографов была продана частным коллекционерам и, возможно, через посредников ушла за границу. И только с начала 1960-х годов, когда Покровский почувствовал, что опасности нет, он начал кое-что продавать и государственным организациям (упоминавшееся письмо Горького вдове писателя, датированное 1922 г., а в конце 1970-х — начале 1980-х гг. продал в Одесский литературный музей уже из последнего — две рабочие сахалинские тетради, фотографию, шарж Ремизова).
Можно, конечно, было спросить и самого Покровского о том, что он думает по поводу пропажи бюста и архива Дорошевича. Почему я не сделал этого во второй половине 1960-х годов, когда жил в Москве и встречался с ним, когда уже знал о тревожно-вопрошающих письмах Бонч-Бруевича к Ольге Николаевне? Ну, во-первых, я был молод, и, конечно же, меня останавливало то обстоятельство, что подобные вопросы сами по себе бросают мощную тень подозрения. Ведь Покровский утверждал, что архив у него, выходит, он и украл, выманил его каким-то образом у вдовы писателя, а потом распродавал. Короче, не хватило у меня духу подступиться с такими вопросами к влачившему довольно жалкое существование старику. Его вульгарно-идеологизированный подход к Дорошевичу меня отталкивал, контакты наши сократились.
Была у нас впоследствии, после моего отъезда в Минск, крайне эпизодическая переписка. Пик ее пришелся на выход в 1975 году в минском академическом издательстве моей монографии «Судьба фельетониста». Я послал ему книгу с весьма сдержанной надписью, во всяком случае не содержавшей никаких поклонов в его адрес как «первопроходца», и в ответ получил всплеск раздражения, явно вызванного и этим «непризнанием» и в еще большей степени тем, что обошел его, «пионера темы», как он сам себя обозначил в письме ко мне.
Раздражение очень быстро трансформировалось в желание напакостить. Впрочем, в самом начале Владимир Константинович пытался быть объективным и выражал только недовольство недооценкой его личного вклада в «дорошевичеану». В первой открытке он писал: «Книга получена, спасибо. Отношение мое к ней двойственное в том смысле, что квалифицирую Ваш труд высоко, а лично обижен, считая, что заслуживал более широкого отражения и более теплой авторской надписи. В объективном же смысле минусом считаю то, что тушуется сверхталантливость Дорошевича, фактография и история заслоняют эстетическую, солнечную сторону темы. Но работа очень велика, я б не осилил. И что удивительно для 34-летнего автора — без развесистой клюквы, если фальшивите, то сознательно, для самоцензуры, как во введении».
Покровский, безусловно, был прав, упрекая меня в неполноте раскрытия «эстетической, солнечной стороны темы». Выход книги был сопряжен с немалыми трудностями, поскольку почти все справки о Дорошевиче того времени украшало идеологическое клеймо — «буржуазный журналист». А я видел в нем журналиста-демократа и потому, в основном, сосредоточился на социальной базе его творчества, может быть, чересчур педалируя ее. Но в то время, при других акцентах, книга, возможно, и вовсе не вышла бы. Уже в период, когда рукопись была отослана в типографию, нашлись «доброжелатели» из республиканского комитета по печати, благодаря которым был приостановлен ее набор. А после выхода в свет сотрудник ЦК компартии Белоруссии повез самолично несколько экземпляров на рецензию в Москву.
Что касается заслуг Покровского, то мое весьма критическое отношение к его трактовке личности Дорошевича хотя и не располагало к их подчеркиванию, тем не менее во вступительной главе было отмечено: «Среди других работ собственно о Дорошевиче выделяется очерк В. Покровского, являющийся первой попыткой общего обзора жизни и творчества писателя». Имелась в виду все та же публикация в журнале «Москва». И тем не менее Владимир Константинович был неудовлетворен, о чем не замедлил мне сообщить: «В „Москве“ мое имя названо полностью, а Вы ограничиваетесь инициалом, что уменьшает запоминаемость…»
Ну а дальше пошли уж совсем некрасивые дела. Покровский засыпал и белорусскую и московскую прессу вульгарными рецензиями на мою книгу — и под собственным именем и за подписью некоей Елены Дроздовой, якобы жившей в Москве «пенсионер-журналистки, 1903 года рождения». Впоследствии выяснилось, что это мифическое лицо. Журналисты газеты «Вечерний Минск» познакомили меня с опусом «пенсионер-журналистки», в котором утверждалось, что в книге «получился идеализированный Дорошевич, а не плоть от плоти буржуазной печати, ее наивысшая фигура».