Читаем Власть без славы полностью

Между тем эта, казалось бы, нерушимая система уже прогибалась. Вал демократических настроений, ожиданий, надежд поднимался все выше, был уже оседлан лихими наездниками и накатывался на общество, подобно русскому бунту. Веками дремавшие гены разбойничьих племен просыпались в нашей крови, и вопль «сарынь, на кичку!» уже у многих просился на язык. Мы играли с огнем, желая, как всегда, получить все и сразу, а лучше — еще вчера. Поэтому 1988–1990 годы и стали временем чреватого немыслимыми бедами противостояния не кого-то с кем-то, а всех нас — с нами. Мы снова, как 80 лет назад, поверили, что если царя заменит Ленин или Ленина — царь, то жизнь пойдет иначе, лучше, проще. И кинулись в новую революцию вместо скучной, нудной, неинтересной, но необходимой работы, которую все равно кто-то будет обязан выполнять — не дети наши, так внуки или правнуки. Для этой работы, которую можно назвать настоящей перестройкой системы, строя, режима, открывались реальные эволюционные возможности, но в угаре политической борьбы, оглушенные собственными лозунгами о демократизации, мы эти возможности упустили. В результате получили ту демократизацию, которую имеем и которая имеет нас.

Говорят, что революция пожирает своих детей. Нашей революции ее дети — только на десерт. Обедает она своими родителями, своими создателями. В 1991 году наступила их политическая кончина, в 1993 году та же участь постигла их внуков. А сама революция, так и не прозрев, приобрела нетерпимо-сварливый характер и оказалась на положении дальней родственницы-приживалки, которую хозяева дома поместили в темный чулан и извлекают оттуда только по великим праздникам, когда еще раз надо сказать доверчивому российскому люду, что он пострадал не зря.

Но вернемся назад, к тому времени, когда приближался «нарисованный» XIX партконференцией 1-й Съезд народных депутатов СССР и еще единый советский народ, утрачивая всякие ориентиры, но исповедуя привычные патерналистские надежды, уверовал в благодетельные грядущие перемены, хотя и не представлял их облика и сути, считая, что хуже, чем есть, быть не может. Глубина паралича власти в те дни просто поражает. Власть как бы ушла в некое другое измерение, где решила переждать, пока стихнет брожение ее собственного мира. Почему? Можно предположить, что информация о критическом давлении в народном котле не подавалась «наверх», таких случаев в отечественной истории немало. Либо подавалась, но не воспринималась там, не оценивалась как весьма серьезная и тревожная. Правда, за этим тянется следующий вопрос: а могли ли там ее адекватно осмыслить и оценить? Этот вопрос только на первый взгляд кажется риторическим. Ибо он касается самой сердцевины тогдашней политической системы советского общества, а именно — дееспособности и интеллектуального состояния КПСС. Зная это состояние, я отвечаю на поставленный выше вопрос отрицательно: не могли!

Получается, что, худо-бедно наметив путь демократических преобразований, советский истеблишмент сам скатился к кавалерийскому лозунгу «Даешь демократию!» и в процессе атаки утратил направление движения. Написаны уже сотни книг, разъясняющих, что это произошло по вине демократов, объединяемых межрегиональной депутатской группой. Но разве тогда они стояли у власти? Разве они определяли и осуществляли политику? Разве они отвечали за страну?

Ответы на эти «разве» я попытался дать в главе «Сколько партий было в партии?».

Вообще-то направление движения партийно-советское руководство теряло довольно часто — то деревни укрупним, то целину поднимем, то пятилетку качества устроим или организуем экономную экономику, воспитаем нового человека… В ряду этих шараханий особое место занимает, бесспорно, намерение сделать всех советских людей закоренелыми трезвенниками.


Глава 5. Изгнание «зеленого змия»


Всенародной любви к «вождям» в Советском Союзе не было никогда. Демонстрация ее — да, была: на лицемерие верхушки народ умело отвечал своим лицемерием. Хотя были и фанатики «начальстволюбия», но их хватает во всех странах и во все времена.

Не пользовался всенародным обожанием и Михаил Сергеевич Горбачев. И не мог пользоваться, достаточно вспомнить про семнадцатимиллионный отряд советской бюрократии, по определению сопротивляющейся любым переменам и соответственно воспринимающей реформаторов. Режим Л. И. Брежнева, пресловутый застой, потому и был столь прочен, что никогда ничем не грозил чиновничеству, не считая, может быть, 1965–1967 годов — времени неудавшихся реформ А. Н. Косыгина. Горбачев же, сразу заявивший ни много, ни мало о перестройке, с первых дней своего генсекства вызывал смутную тревогу, прежде всего, у аппарата. Эта тревога трансформировалась не в добродушные анекдоты брежневских времен, а сначала в скрытую неприязнь, а потом и в открытую злобу.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже