Такого рода «философия» с неудержимой быстротой утверждалась в слоях, приобщаемых к официальным привилегиям. Развязывая низменные стороны человеческой натуры, Сталин превосходно сознавал, что «положенные», жёстко иерархизированные привилегии вытравляют в пользующихся ими группах чувство социальной справедливости, заменяя его кастовой психологией «избранности», «особости», пренебрежительным отношением к «низам». Социальный строй, основанный на привилегиях, постоянно выделял в более низких социальных слоях людей, стремившихся беспрекословным послушанием и бездумным исполнением самых жестоких и диких акций, продиктованных сверху, заслужить «право» на доступ к власти и связанным с ней привилегиям. Широко открытые Сталиным ворота для такой «вертикальной мобильности» явились решающим условием для создания обстановки, позволившей в 1936—38 годах осуществить практически полную замену правящего слоя, среди которого сохранялось немало людей, воспитанных на идеях большевизма и отвергавших, пусть общественно безгласно, новые социальные и политические порядки. На его место пришла молодая генерация, преемственно не связанная с большевистскими традициями и воспитанная в духе сословно-иерархического мышления и безграничной личной преданности «вождю».
В той политической беспринципности, которую проявляли в период массовых репрессий даже многие старые большевики, нельзя не видеть продолжения моральной беспринципности и бытового перерождения, выражавшихся в податливости к даруемым сверху подачкам, принятии их как чего-то законного и должного.
В большинстве публицистических работ конца 80-х годов, посвящённых критике сталинизма, фиксировалось внимание на его палаческой стороне, но не раскрывался его повседневно-обыденный облик, выражавшийся в разительных социальных контрастах, в существовании двух полярных образов жизни. Это связано, на мой взгляд, с тем, что всплывшие на поверхность в эти годы идеологические тенденции представляли полубессознательную ностальгию по социальным отношениям сталинизма, разумеется, с одной существенной оговоркой. Их носители желали, чтобы результатом «перестройки» стало общество со столь же сильной социальной дифференциацией, как при Сталине, но избавленное от сталинских репрессий. При этом они упорно игнорировали социальные причины этих репрессий, состоявшие в стремлении не просто обуздать, но и физически уничтожить те силы в партии и стране, которые отвергали социальные устои сталинизма: резкое имущественное неравенство.
Идейно-психологическое наследие сталинизма глубоко укоренилось в сознании тех, кто в годы застоя и «перестройки» был склонен культивировать настроения элитарности, клановости, кастовости, получившие широкое распространение в сталинское время. Носители подобных настроений обычно объясняли само стремление к социальному равенству и справедливости завистью к преимущественному положению других. За филиппиками против «психологии зависти» не обращалось внимание на психологию социальной исключительности и чванства своими привилегиями, которая выразительно описана в воспоминаниях Н. Мандельштам: «Один молодой физик… ел бифштекс, полученный в распределителе тестя, и похваливал: „Вкусно и особенно приятно, потому что у других этого нет…“ Люди гордились литерами своих пайков, прав и привилегий и скрывали получки от низших категорий» [520]
.Отличительной чертой сталинизма, жёстко стратифицировавшего советское общество, было стремление оградить завесой секретности от глаз непривилегированных образ жизни верхних слоёв, изолированные оазисы роскоши, возникающие среди пустыни народной нищеты.
Официальные привилегии, составлявшие материальную базу сталинского социального порядка, поляризовали общество на основную массу, ущемлённую в своих законных правах, и относительно немногочисленные группы «спецлюдей», допущенных к привилегиям. Над противоположными образами жизни возвышались и столь же противоположные психологические надстройки. «Народ не любит привилегий,— писала Н. Мандельштам.— …В нашу эпоху ненависть к привилегированным особенно обострилась, потому что даже кусок хлеба всегда бывал привилегией. По крайней мере десять лет из первых сорока мы пользовались карточками, и даже на хлеб не было никакой уравниловки — одни не получали ничего, другие мало, а третьи с излишком. „У нас голод,— объяснил нам в тридцатом году, когда мы вернулись из Армении, Евгений Яковлевич [брат Н. Мандельштам].— Но сейчас всё по-новому. Всех разделили по категориям и каждый голодает или ест по своему рангу. Ему выдается ровно столько, сколько он заслуживает…“» [521]
Оказавшись в больнице, Н. Мандельштам обнаружила, что лекарства распределяются тоже по табели о рангах: лучшие придерживаются для высоких категорий. «Однажды я пожаловалась на это при одном отставном сановнике: всем, мол, такие вещи нужны… „Как так всем! — воскликнул сановник.— Вы хотите, чтобы меня лечили как всякую уборщицу?“ Сановник был человек добрый и вполне порядочный, но у кого не сковырнутся набекрень мозги от борьбы с уравниловкой…» [522]