Читаем Влюбленный демиург. Метафизика и эротика русского романтизма полностью

Обычным адекватом или орудием «творящей силы» была все та же вдохновенная мысль, соприсущая художнику либо нисходящая к нему в более или менее персонифицированном виде. Естественно, что эта райская гостья, София или Гармония, отождествлялась с самой фантазией. Этот вариант мы уже затрагивали, говоря об «Арете» Раича, где «воображение», впрочем, остается довольно безличным. Когда же речь шла о более-менее персонифицированном «посетителе» или «госте» с небес, парадигмой для темы служили знаменитые стихи Жуковского – «К мимопролетевшему знакомому Гению», «Лалла Рук» и пр.; но его младшие современники иногда заостряли мотив эфемерности или мимолетности, присущей таким эпифаниям. Сбивчиво-многопланную вариацию этого образа мы найдем у молодого Полежаева в пространном одическом стихотворении 1825 г. «Гений», архаичном по аранжировке и кое-каким мотивам (разбор которых мы опускаем), но весьма интересном за счет своей новой, романтической проблематики.

Кто сей блестящий серафим,Одетый облаком лазури,Лучом струистым огневым,Быстрее молнии и буриПарящий гордо к небесам?..Он бросил взор негодованьяНа сон природы, на себя,На омертвелые созданья.«Я жив, – он рек, – я человек,Я неразрывен с небесами!»И глубь эфирную рассекОдушевленными крылами.Уже он там, достиг небес,Мелькнул незрим в дали туманной,И легкий след его исчез,Кто ж он, сей странник неземной?Великий ум, парящий гений!Раздайся, вечность, предо мной!Покровы мрачные, спадите!И вслед за истиной святой,Душа и разум мой, парите!О гений мира и любви,Первоначальный жизни датель,Не ты ли неба и землиНепостижимый есть создатель?Не ты ли радужным перстомИзвлек вселенную из бездны,Не ты ль в пространстве голубомРассеял ночь и день подзвездный,Не ты ль Гармонию низвелНа безобразные атомыО дел бессмертных красота!Венец премудрости глубокой,Восторг в груди моей кипит,Я полн возвышенных мечтаний,Творец, Твой дух со мною спит,Я исполин Твоих созданий!

Изображенный тут персонаж проходит череду трансформаций, отразивших некоторую растерянность раннего романтизма перед двойственной перспективой – обычной метафизической ностальгией или мечтой о собственном креативном величии. Сначала «гений» – это гордый «серафим», который, вознесшись в небо, мгновенно и необратимо растворяется в родных эмпиреях; но вместе с тем это и обобщенный человеческий «ум», с эскапистским восторгом отторгающийся от мира (столь же «омертвелого», как и тот, что позднее появится в гоголевском «Портрете» или у Раича). Туда же, ввысь, устремляются «душа и разум» самого героя, так что его вожатый-«гений» обретает вроде бы обычный статус alter ego, окрыляющего мечтателя. Но затем образ персонального «гения» сразу же идентифицируется с библейской зиждительной Премудростью, претворившей некогда первобытный хаос в гармонию; и, наконец, герой открыто отождествляет самого себя с этим божественным творческим началом, разлитым в его духе. Иначе говоря, тут проглядывает установка на самосакрализацию, если не на прямое самообожествление поэта.

Вскоре, в 1828 г., некто А. Сергеев вменяет Поэту могущество божества, которому ведомо все, и минувшее, и будущее: «Он – чернокнижник – раздерет И завесу веков грядущих… Свернет он в ризу небеса – Проникнет в таинства надзвездны И, распахнувши ада двери, Все тайны тартара похитит… Великий свиток развернет Он неразгаданной природы» («Поэт»)[343]. В течение следующего десятилетия эстетический экстаз уже повсеместно принимает демиургическую направленность. У Кукольника художник витийствует о своей грядущей славе: «Угасну: месяц, звезды загорятся И прорекут: мы от него горим!» («Доменикино», 1838)[344].

Перейти на страницу:

Похожие книги