Когда я позвонил Хамзе, меня поразила мягкость его голоса, и отчаяние, которое в нем слышалось.
– Ведь ты вернешься когда-нибудь в свою страну?
– Какую страну?
– Иорданию.
– Это не моя страна. Жан, мне плохо. У меня волосы уже седые на висках. И раны очень болят.
– Это же было давно…
– Нет, Жан. Они у меня болят, как в первый раз тогда в тюрьме в Аммане.
– А твой сын?
– Да, Жан.
– Он вернется в свою страну?
– Да, Жан.
И в его голосе еще сильнее зазвучало отчаяние.
– Какую страну?
И тут впервые за весь наш разговор я услышал радость.
– Палестину.
Это последнее слово меня успокоило. Наш диалог худо-бедно шел на арабском, и последнее слово Хамза произнес по-арабски «
Любовь, разве не она вас возбуждает и приводит в оцепенение? Тревожит? Что с ним стало? Что стало с ней, с ними? Словно выбрав удобный момент, в голову приходит вопрос: или огромная усталость, так что нет сил даже думать, и просто предаешься мечтам, или время наслаждения. А они? какие невзгоды и страдания довелось перенести им? Я так долго и так мучительно пытался отыскать следы – отголоски и отпечатки: пятна на осунувшемся, недоверчивом лице, седые волосы, отметины хны на увядшем кожном покрове.
Израиль был той стеной, на которую накатывались палестинские волны и о которую разбивались? Что если эта книга была всего лишь воспоминанием-заклинанием, позволившим моему силуэту возвратиться и стать одним силуэтом из многих, и не в то время, которое хотят они, а в то, на которое соглашаюсь я? Может быть, мне нужен был этот рассказ в прошедшем времени, чтобы осознать место и время, уготованные теням, притаившимся в моей памяти, и теперь, благодаря написанному тексту, я чуть лучше вижу борьбу в ее целостности, ее наступления и отступления, проявления воли и капризы, алчность, самопожертвование, ведь я замечал, да и то редко, только часть механизма, и никогда – циферблат. Я не стал понимать лучше. Я просто вижу другое, то, что нельзя было передать словами, обозначающими непосредственные события. Они были, и ничего страшного, если позволишь себе тон не то, чтобы циничный, но несколько развязный. Я оставляю на воде недолговечные следы, они уже сглаживаются и исчезают, а солдаты хотят, чтобы память о них была высечена в мраморе. Книга, которую я решил написать в середине 1983 года, невесомей едва заметного румянца фидаина, спасающегося из Аджлуна. Как можно понять тайфун, если находишься в самом его центре, что ты должен думать, если видишь в воде пух из подушки?
Никто на краю могильной ямы не знал, что мои ботинки промокли, и с кладбища я уйду с бронхитом.
Трудно не заметить, что ведется метафизическая война между иудейской моралью и ценностями – последнее слово воспринимается и в денежном смысле тоже, потому что да, некоторые палестинцы разбогатели – и ценностями ФАТХа и других составляющих ООП, где всё имеет привкус денег; между иудейскими ценностями и живительной революцией.
Именно здесь, завершая эту книгу, я хочу осмыслить до конца одну из самых запоминающихся наших встреч с лейтенантом Мубараком. Однажды вечером, еще в Салте я с изумлением увидел, как мир раскололся надвое. Он предстал передо мной в человеческом обличье как раз в то мгновение, когда делится на две половины, это мгновение, которое кажется кратким, когда лезвие ножа остро заточено, на этот раз оказалось долгим, потому что лейтенант Мубарак шагал передо мной в свете заходящего солнца; он и был этим самым ножом, вернее, рукояткой ножа, разрезающего мир надвое; левая его часть была светом, ведь он шел с юга на север, а правая тьмой. Поскольку солнце заходило за иорданские горы, льющиеся с неба еще видимые глазу красные и розовые отсветы заката освещали левый профиль лейтенанта, лицо и тело, а правая сторона была уже в тени, мне казалось, что эта сумрачная линия, проходя через него, затеняла восточную часть ландшафта – то есть, пустыни. Шагая передо мной, лейтенант, отделяя свет от тени, был спроецированным на наши дни отражением того самого папы, который мнил себя ножом, разрезающим мир на две половины: Португалию и Испанию. Мубарак, черный лицом и, вероятно, всей поверхностью кожи, обтягивающий его мышцы и хрящи, с наступлением темноты сделался скорее архангелом, нежели человеком. Его хромота почти исчезла, словно он парил над этой дорогой.