Самые ранние впечатления моего детства относятся к годам войны. Одно из первых — сильнейший испуг, вызванный нечеловеческим, душераздирающим криком моей тети (маминой сестры). Это было в Астрахани, куда маме удалось добраться — после голодной и холодной зимы в Пензенской области, в разоренном колхозе, где нас подселили к хмурой крестьянке, в не отапливаемую часть избы, с инеем на стенах. В Астрахани было тепло, и была родня. У тети двое детей, нас двое — все в одной комнате, в тесноте да не в обиде. И вот — похоронка… Где сложил голову мой дядя, при каких обстоятельствах, — я, к стыду своему, никогда не пытался выяснить. А недавно вот что узнал от внучки его, моей племянницы Ирины Кац, пианистки, живущей теперь в пригороде Вашингтона. Студенткой Астраханской консерватории она ежегодно отбывала комсомольско-трудовую повинность на том консервном заводе, в том томатном цехе, который до войны возглавлял ее дед. У входа в цех на видном месте висел его портрет. Подпись гласила: «Начальник цеха Павел Аронович Кац погиб смертью храбрых в Великой Отечественной войне». Ирина впервые увидела портрет, когда пришла на завод первокурсницей. Видела и через год, когда была на втором курсе. А потом портрета на стене не оказалось. Исчез. Среди защитников родины, положивших за нее голову, Кацу быть не положено. Нежелательная
В 1967 году, когда был открыт гигантский мемориальный комплекс на Мамаевом кургане, под куполом большого зала, на гвардейской ленте, были высечены слова: «Да, мы были простыми смертными, и мало кто уцелел из нас, но все мы выполнили свой патриотический долг перед священной матерью-Родиной». Слова эти выложены гигантскими золотыми буквами. Но тоже —
«У моей первой повести о войне, — свидетельствует писатель и воин из другого поколения Григорий Бакланов, — было посвящение: „Памяти братьев моих — Юрия Фридмана и Юрия Зелкинда, — павших смертью храбрых в Великой Отечественной войне.“ Как же на меня давили в журнале, как вымогали, чтобы я снял посвящение: а то ведь получается, что евреи воевали. Я, разумеется, посвящение не снял. Тогда, в тайне от меня, уже в сверке, которую автору читать не давали, его вымарали».[818]
«Всё мое детство прошло в тени разговоров о „евреях, воевавших в Ташкенте“, — пишет представитель третьего поколения, профессор математики Питтсбургского университета, поэт и публицист Борис Кушнер (1941 года рождения). — Сейчас я подумал, когда же слышал „ташкентскую легенду“ в последний раз — до прочтения [солженицынского] двухтомника. И вспомнил. Было это 9 мая 88 или 89 г., почти перед самым моим расставанием с Россией. На платформе Кратово. Один ветеран поддерживал другого. Очевидно, они отметили праздник. Заметив меня, тот, который нуждался в поддержке и, видимо, стеснялся этого, сказал, что, вот, воевал, проливал кровь и по праву выпил. „А где был твой отец? Небось, и сейчас в лавке торгует“. Я спокойно объяснил ему, где находится мой отец [погиб в 1942-м под Сталинградом]. Он как-то поперхнулся и дал другу увести себя. Я простил ветерана на месте, пожалуй, и обидеться не успел… Не вина это ветерана, а беда его».[819]
Беда. Непонятно, для кого б
Солженицын как бы не отрицает, что евреи воевали против гитлеровцев не менее напряженно, чем другие народы: «число евреев в Красной армии в годы Великой Отечественной войны было пропорционально численности еврейского населения, способного поставлять солдат» (т. II, стр. 363–364). Но тут же и отрицает, что «народные впечатления той войны продиктованы антисемитскими предубеждениями» (т. II, стр. 364). (Здесь, кажется, в первый и последний раз на протяжении обоих томов говорится об антисемитизме как о
По Солженицыну,