Витте считал Манифест 17 октября своей личной победой, и субъективно имел к тому основания, учитывая ту жестокую борьбу, какую он выдержал в замкнутом кругу высшей правительственной бюрократии. Но представители прессы видели в Манифесте победу общественных сил, и у них к тому были не менее веские основания. Они знали, что если бы не общественные настроения, выражаемые прессой и поддержанные такими нешуточными аргумента ми, как всеобщая забастовка, волнения в армии, крестьянские бунты, растерянность и дезорганизация власти, то ни о каких послаблениях не могло быть и речи. Но победу они считали не полной, не окончательной, а, главное, не гарантированной. Они требовали гарантий, что начатый процесс не будет повернут вспять (и ведь был повернут очень скоро, что сам Витте подтверждает). Солженицын, видимо, прав, когда солидаризируется с Витте, который отверг высказанное Проппером требование о выводе войск и полиции из Петербурга (фактически это было требование социал-демократов). Но как понять реакцию того же Витте на требование удалить с поста генерал-губернатора палача рабочих и душителя всех свобод генерала Д. Ф. Трепова?
Трепов был главным врагом Витте на Олимпе власти. «Само собой разумеется, что, раз я стал председателем Совета министров, диктатор Трепов оставаться не мог, но такое требование в устах Проппера
Интересная логика, очень ясно показывающая, кто был с кем и кто против кого в те судьбоносные дни. Трепов — это абсолютное зло, Трепов должен уйти, он и сам просится уйти, но Витте его не может отпустить именно потому, что представители прессы требуют того же!
Аналогичное противостояние возникло по вопросу о политической амнистии. Вскоре был принят закон (точнее, указ) о широкой амнистии политических заключенных, совершивших преступные деяния до 17 октября; Витте явно гордился этой акцией. Но то, что Проппер, от имени профсоюза прессы, потребовал амнистии, его возмущает до глубины души.[161]
По его логике, сотрудничество с прессой должно было выразиться в том, чтобы она пала перед ним ниц и стала коленопреклоненно петь осанну дорогому и любимому вождю и учителю Сергею Юльевичу. Выходит, что власть, даже в лице наиболее либерального и решительного ее представителя, не готова была объединиться с обществом для совместной работы над оздоровлением обстановки в стране. Между властью и обществом сохранялся водораздел, так что Проппер имел основания не доверять правительству и требовать подтверждения либеральных деклараций немедленными действиями.Об этом говорили Витте многие в те дни. Он прилагал большие усилия, чтобы привлечь в правительство или хотя бы заручиться поддержкой представителей общественных организаций — конечно, из числа наиболее умеренных. С этой целью он встречался со многими видными деятелями, но все они выставляли условия, требования, которые он, может быть, и рад бы, но бессилен был удовлетворить. Так, П. Н. Милюков предлагал ему — в развитие Манифеста, издать от имени царя Конституцию, взяв за образец хотя бы Бельгийскую или Болгарскую. Только так, объяснял будущий лидер партии кадетов (в те дни еще не оформившейся) правительство сможет заручиться доверием общества. Витте ответил: «Не могу, потому что царь этого не хочет». И он действительно не мог. Ведь даже в Манифесте, где фактически говорилось о даровании конституции, само это слово — столь страшное для царя — выступало под псевдонимом «основные законы». «Это было то, чего я ожидал: краткий смысл длинных речей, — продолжает П. Н. Милюков. — И я заключил нашу беседу словами, которые хорошо помню: „Тогда нам бесполезно разговаривать. Я не могу подать вам никакого дельного совета“».[162]
Перетягивание каната продолжалось, и виноваты в этом были, как минимум, обе стороны. Витте это отрицает, а негодование свое фокусирует на Проппере, хотя тот был только одним из тех, кто «озвучил» перед ним широко распространенное мнение. Нельзя не видеть, что рассуждения бывшего премьера о «нахальном еврейчике» продиктованы не разумом, а прорвавшимися сквозь внешний лоск юдофобскими атавизмами, таившимися, оказывается, в темных закоулках его души и вдруг хлынувшими наружу, точно прорвавшаяся из недр магма.
Если такие страсти бушевали в душе даже самого высоколобого представителя царской администрации, то что же говорить о менее умных и интеллигентных! В их сознании евреи заранее были виноваты во всех неудачах власти.[163]