Звонок. «Здравствуйте! С вами говорит корреспондент газеты "Солнечная правда". — «Вот славно! — говорю я — Как кстати! Я как раз пластинку записал». — «Нет-нет, — говорят. — Вы нам расскажите, как вы отдыхали». — «Да не отдыхал я! Я альбом записывал!» — «Нет-нет, у нас тема номера — "Звезды отдыхают"». — «А следующего?» — «А следующего — как они катаются на коньках. Вы знаете что? Вы съездите куда-нибудь, отдохните, а потом возвращайтесь и все нам расскажете. А хотите — с вами прямо на отдых поедет наш корреспондент и будет вас снимать на фотографическую камеру». Не хочу. Потому что мой отдых, даже если он будет — это только для меня. А мои песни — не только для меня. Мне кажется, это ясно, как дважды два. Нет. Мир перевернулся.
Мимо проходит мама с дочкой лет восьми. Дочка, с восхищением показывая на меня пальцем: «Мама, мама! Повар пошел!» Мама: «Люсенька, это не повар, а известный певец». Дочка с удивлением: «А разве он поет?»
Мама еще помнит. Пока еще.
Снова звонок. «Извините, это опять из "Солнечной правды". Может, хотя бы рецепт? Специально для нашей газеты!»
Хорошо. Вот вам рецепт. Возьмите курицу. Намажьте ее маслом. И засуньте себе — знаете куда?
Подозреваю, что он прав. Поэзия — абсолютная вещь в себе. Я не помню, чтобы настоящий поэт даже попытался написать стихи на чью-то музыку — никто не имеет права задавать твоему сердцу ритм. (Бывало, что хорошие стихи пытались положить на музыку — это другое. Тоже, кстати, получается черт знает что.) Поэты слышат музыку внутри своего стиха, она и делает стих стихом, выстраивая единственно возможные слова в единственно возможный порядок. Поэтому поэты всегда так странно читают свои стихи — совсем не так, как разговаривают. Первомузыка стиха распирает их изнутри, они слышат ее и подсознательно пытаются дать услышать нам.
Миша писал очень непростые стихи (случались, правда, и простые, позитивненькие: «Да здравствует мыло душистое и веревка пушистая!») Я, впервые столкнувшись с ними много лет назад, не сразу сумел войти в его пространство, густо заполненное скрытыми созвучиями, казалось бы, случайными ритмами и их неровными отзвуками, неожиданными ассоциациями. В случайности обнаружился железный порядок — единственно возможный. Миша выкладывал свои стихи на бумагу в виде бабочек — я ни у кого не видел подобной строфы. И уже не увижу — это будет пародия на Генделева. Ловил их в одному ему ведомом саду, расправлял им крылья, осторожно сажал на лист. Каждую эту бабочку можно при желании утрамбовать в общепринятый брикетик четверостишия — ни одно слово не вывалится. Казалось бы. Нет, ребята — не получится — музыка стиха не позволит. Не полетит. И не почувствуем мы запаха пустыни и раскаленной на солнце брони, и черно-белого, в мокром снегу, Ленинграда пятидесятых, и не скривимся от вкуса железных апельсинов в садах Аллаха.
Когда Миша чуть-чуть обижался, он всегда говорил: «Я тоже к тебе на похороны не приду!»
Уже не придет.
Лежит Миша на кладбище Гиват Шауль близ Иерусалима, и с его террасы открывается невероятный вид на Святую землю — холмы и долины, долины и холмы до горизонта, и пейзаж этот не тронут ни тысячелетиями, ни цивилизацией. Я даже позавидовал.
У нас принято вспоминать ушедших два раза в году — в день рождения и день смерти. А я вспоминаю Мишу каждый день — смотрит он на меня из рамочки со стены, выпить зовет.
Пойдите в магазин, купите книжку стихов Миши Генделева. Хотя, боюсь, вряд ли найдете — не женский детектив. Стихи ведь пишутся не для людей.
Для неба.