Серия взрывов в Гамбурге показалась Керну несколько лишенной направления. Он попросил меня поехать в Гамбург и остановить акцию. Одновременно мне нужно было присмотреться к одному шоферу, который должен был управлять еще не имевшейся в нашем распоряжении машиной, предназначенной для освобождения заключенных в Дюссельдорфе. Когда я вернулся, Керн больше сердился на меня, чем я когда-нибудь его видел. Шофер казался ему совершенно непригодным. Он послал его назад. Он рассказал, что он уже послал одного товарища из штурмовой роты бригады Эрхардта, Эрнста Вернера Техова, в Саксонию, чтобы пригнать машину. Теперь уже возмутился я. Я потребовал от Керна разъяснить мне, что он там планирует. Он утверждал, что эти дела меня никак не касались. Я настаивал, я боялся уменьшения доверия. Наконец, Керн сказал, что не хочет втягивать меня в дело, последствия которого я не смог бы понять. Возражение, что я, мол, слишком молод, я никак не признавал.
Вечером в один из следующих дней мы, Керн, Фишер и я, сидели на скамейке на площади Большая Звезда в берлинском Тиргартене и ждали машину, которая должна была приехать из Саксонии. Керн сказал, что он отменил все операции, чтобы подготовиться к удару, который должен стать решающим больше, чем в одном аспекте.
Он сидел, склонившись вперед, упершись руками в колени, и смотрел вслед фланирующим в мягких сумерках людям. Фишер тихо откинулся назад и смотрел через кроны высоких деревьев на бледное вечернее небо. Запутанные шумы дальней музыки доносились к нам. Мимо проходили солдаты Рейхсвера. Керн следил за ними взглядом. Он сказал, что они входили в Берлин в марте 1920 года как раз по этой улице. Это был самый прекрасный день в его жизни. Он сказал, что он знает, что он при том, что он сейчас намеревается сделать, нарушит верность одному человеку. Но он не нарушит верность идее, которая заставляет двигаться его дальше, чем это позволил бы любой план и любой расчет. Долг уже больше не долг, и верность больше не верность, и честь уже больше не честь. Что остается, это действие и с ним последняя ответственность.
Керн говорил: — Если не решиться на последнее теперь, то это может значить опоздать на целые десятилетия. То, что кипит в нас, бродит и во всех мозгах, от которых что-то зависит. То, что должно случиться, не должно созревать в глухих помещениях. Оно не может формироваться иначе, как при постоянном принуждении к постоянному действию. Оно должно требовать самого жесткого сопротивления и само должно вести к самому жесткому сопротивлению. Развитие должно само подстегивать себя дальше, пока оно допустит размышления, которое заставит по воле необходимости момента прибегнуть к средствам, которые диктует сама первоначальная жизнь. Революция не может совершиться иначе.
Мы хотим революции. Мы свободны от бремени плана, метода и системы. Поэтому наше дело сделать первый шаг, пробить брешь. Мы должны отступить в тот момент, когда наше задание будет выполнено. Наше задание — это толчок, а не господство.
Фишер сидел неподвижно. Полицейский прошел мимо и посмотрел на нас. Темнело. Керн сказал: — Воля к превращению уже есть здесь, повсюду. Он охватила все народы, она стоит как страх перед жизнью, который всегда является страхом перед смертью, в сердцах малодушных. Она стоит как утверждение жизни в сердцах тех, которые хотят строить, и тех, которые хотят ломать. Формообразование не вложено ни в чью руку. Но каждый отдельный человек может своим действием определить направление. Я привык из всех возможностей хвататься за самую решительную. То, что было до сей поры сделано, возросло, но этого не было достаточно. Раз за разом падают представители позиции, которую любой ценой нужно уничтожить. Мы нападаем на видимое; оно всегда воплощено в людях. Мы попадаем по телу, но не попадаем в голову, и не попадаем в сердце. У меня есть план застрелить человека, который больше, чем все те, кто стоит вокруг него.
У меня пересохло горло. Я спросил: — Ратенау?
— Ратенау, — сказал Керн. Он встал и произнес: — Кровь этого человека должна непримиримо разделить то, что должно быть разделено навечно.