Мы, униженно стоя, выслушали приговор, который на долгие годы вталкивал каждого из нас в тупую затхлость и тесную неподвижность и отказывал нам в гражданском достоинстве. Мы слышали, не понимая это на самом деле, как в зале усиливается бормотание, когда председатель государственного трибунала для защиты республики зачитывал приговор с шелестящего белого листа; мы видели, как он с мягкой строгостью, которая так приличествовала ему, неодобрительно посмотрел в зал и потом спокойно продолжил свой монотонный доклад, немного повышая голос при каждом имени, и числа, каждое из которых взваливало на одного из нас муки, пока еще неизмеримые, он отдавал тишине, как передают мяч, с тихим торжествующим требованием: — Лови!
Мы были осуждены. И мы не понимали этого, так как в нас не было места для понимания, в нас даже не было напряжения, а только жуткое отвращение и страстное желание свежего воздуха. В длящемся сутками, гротескном судебном процессе мы в торжественном, украшенном портретами германских императоров зале видели одетых в поношенную, старомодную черную одежду мужчин, сидящих на украшенных золотыми коронами дубовых стульях, мужчин, которых окружал острый аромат мелкобуржуазности, и на их невыразительных, затхлых лицах, в покрасневших, водянистых глазах, блестели только искры холодной, насмешливой ненависти, ничего более. Мы слушали представителя государства, верховного имперского прокурора, который достиг власти, чести и уважения в прошедшие кайзеровские времена, и теперь, укутанный в пышную мантию, острым как нож голосом бросал в зал фразы, которые уплотнялись в мозгу так, что в нем не оставалось уже места для чего-то другого, кроме ледяной и гладкой логики параграфов. Мы видели, как в зал втискивается толпа одетых со спекулянтской элегантностью, украшенных бриллиантами женщин, которые только в возбуждающие моменты прекращали сосать свои шоколадные конфеты, которые вызывающе забрасывали одну на другую свои обтянутые шелковыми чулками ноги, и через лорнеты и театральные бинокли разглядывали подсудимых, о судьбе которых бросали жребий, наблюдали за ними, как наблюдают диких, прекрасных и интересных животных, сидящих за надежными решетками клетки. Мы видели за столом прессы тонких, бескостных юношей и благонравных обывателей в очках, и по их бормочущим лицам, когда они писали, можно было увидеть, какую патоку и слизь они должны были сообщать о вещах, которых они не понимали, своим верующим и презираемым ими самими читателям. Мы видели свидетелей, выступавших в черном сюртуке и добросовестно завязанном галстуке, которые дрожащим от возбуждения голосом повторяли, запинаясь, текст присяги, с Господом Богом или без него, и с робкими взглядами искоса на скамью подсудимых формулировали свои показания, одним махом трижды противоречившие друг другу. Мы видели, как тяжело шагали вперед самоуверенные типы, которые обменивались понятливыми взглядами с заседателями и тщетно стремились громкостью и определенностью придать своим обвинениям видимость правды.
И мы сидели на наших скамьях, смотрели на пестрые, украшенные гербами немецких городов стекла, сквозь которые время от времени яркий солнечный луч любезно вторгался в затхлый зал. Мы сидели и слушали речи и ответные речи, отвечали только неохотно и с душащим отвращением в горле на вопросы, которые казались нам такими безразличными, такими совершенно далекими от сути вещей, от подлинного, от всей странной трагичности. Отвечали с глухой, причиняющей боль головой, утомленные, измученные, только иногда пуская в ход свой козырь при внезапно вспыхивающем желании дать подходящий ответ на несказанно нелепые вопросы, что вызывало моральное негодование всех чистосердечных обывателей в наш адрес.