На несколько дней позже ушел также Шмитц. Я проводил его к вокзалу, и он сказал мне: — Тебе я могу сознаться. Я еду в Рурскую область в Красную армию. Она там как раз формируется. И я кивнул, и он сказал: — Мы хотим там немного взболтать кровь, и мы оба засмеялись, вспомнив о Кае, и тогда я сказал: — Во всяком случае, до свидания, и если нам доведется встретиться на баррикадах, тогда мы можем договориться уже теперь, если никак по другому не получится, то мы тогда ввиду старой дружбы только дадим друг другу в рожу. Но Шмитц засмеялся и ответил: — Нет, хотя, если вдруг так случится, то может быть. Там, на самом деле, теперь все зависит от того, кто выстрелит быстрее! В этом Шмитц меня превосходил, и я только лишь мог заметить, что я чертовски быстр в стрельбе. Мы горячо пожали друг другу руку и были, все же при этом немного смущены, и потом он уехал.
Я не мог поверить, что теперь заканчивалась жизнь между солдатами и оружием. Гамбуржцы еще твердо держались вместе. Лейтенант Вут часто был в разъездах, и сначала мы предполагали, что у него была девушка в Гамбурге, к которой он все время ездил; но однажды, в начале марта, он собрал нас с разных концов, и мы узнали, почему он так часто ездит по стране. И он принес за собой свежий ветер, бурные вихри, которые задевали наши лбы и заставляли нас быстро дышать. Это было так, как будто он открыл щель, через которую сразу ворвался солнечный луч и заставил плясать пылинки.
В империи что-то надвигалось. Там была армия, которая должна была быть демобилизована, согласно статьям мирного договора, и там была другая, тайная армия, которая начала образовываться. В стране были комиссии, которые вынюхивали, окруженные прислуживающими господами в сюртуках. Там на улицах были голод и забастовка, и злоба, там на лакированных машинах ездили спекулянты с толстыми портфелями и жирными подбородками, там беженцы изо всех похищенных областей искали скудное жилище, и иностранцы скупали все городские кварталы. Под тончайшей поверхностью, прилежно и боязливо созданной в трудоемкой и деятельной деловитости трудолюбивыми гражданами всякого уровня, кружился ведьмовской хоровод безработицы и биржевых сделок, голодных бунтов и праздничных балов, массовых демонстраций и правительственных конференций, — и там не было ничего, что могло бы уклониться от этого угара, и было много, что погибало в нем. Над страной шелестела бумага. Призывы и ультиматумы, предписания и запреты, провозглашения и протесты как снежинки падали на страну, симулируя энергии там, где никаких энергий больше не было, будя надежды, следуя отчаянию. Увозящие уголь эшелоны утешал американский шпик, хлебные карточки — порнографические открытки. Многие говорили о восстановлении, но материал был ужасен, и земля качалась, и многие говорили, что пора все это снести, но каркас, хоть и крошился, но стоял прочно.
Но границы были жидкими. Войска образовывали границы, винтовки и орудия, но там они отступали, а там продвигались вперед, и местности мерцали от волнений, опасные области, в которых каждый падающий камень мог вызвать катастрофу, и все зависело от того, кто бросал этот камень. Еще границы были жидкие, но там, где их начинали проводить с уверенностью, там кричала земля, и новые линии были как разрезы ножа, которые проводили свои кровавые борозды, и все провинции падали, как члены, которые ампутировал пьяница. Маленькие рассеявшиеся отряды сражались у границ, стояли под столбами дыма угольного бассейна, терялись в болотах и пустошах и лесах почти забытых мест, задыхались от суматохи городов, находящихся под угрозой восстания, и за ними стояла разочарованная, беспомощная страна, которая была готова сдаться, а перед ними жадное превосходство в силах, а внутри себя только безумная воля к сопротивлению. Когда, однако, эти группы заметили, что у них не было глубокого тыла, центрального мощного ядра, там они обратились против Берлина. Прибыла бригада Эрхардта из Верхней Силезии, с нетерпением ожидали добровольческие корпусы Аулока и Шмидта, с востока прибывали отверженные балтийцы и корпуса Лютцова и Пфеффера из Рейнланда и Рурской области. И они требовали от Берлина ясности, — однако, Берлин не мог дать ясности — и они стояли, мрачные и решительные, с винтовкой в руке.