— Тут его ранили? — спросил Шевцов, пробежав глазами вдоль канавы. Он сгреб с головы синюю летную пилотку, вытер ею потный лоб. Жаркий будет денек! — заметил он, обмахиваясь пилоткой. — Еду с ребятами на минирование. У Мордашкина я по подрывному делу теперь. Спасибо Барашкову — натаскал. До войны, помню, мечтал диверсанта поймать, теперь сам диверсантом заделался. Мягкий южный выговор Шевцова напомнил мне, что в нашем отряде его звали Костей-одесситом. Не сводя глаз с примятой травы у канавы, он спросил:
-Ты первый к нему подбежал, да! Стреляли, говоришь, из немецких автоматов? Я показал Косте-одесситу, где лежал велосипед Богомаза, где стояла телега вейновцев. Когда я вспомнил, как я перевязывал рану Богомаза, горло у меня перехватило и мне никак не удавалось выровнять голос. Костя-одессит перешагнул через канаву и минут пять ползал на четвереньках в кустах, шарил в высокой траве, разгоняя лягушат. Тем временем ветринцы, соблазненные примером десантников, включились в игру и забили консервную банку в импровизированные ворота москвичей. «Всего два дня прошло, а им и дела нет!» — подумал я с бессильной яростью и в следующее же мгновение почувствовал, что в глубине души растет желание броситься москвичам на выручку и носиться с ними по берегу Ухлясти, как по берегу дачной Клязьмы. Не успел я запихнуть подальше это постыдное желание, как всплыла ханжеская мыслишка:
«Сейчас неудобно, а денька через два — отчего не сыграть?» И тут я не выдержал: глазам стало жарко, щекотно. Я проклинал забывчивость и беспечность друзей, затеявших игру в футбол там, где пролилась кровь Богомаза, проклинал собственное жизнелюбие. Мне вдруг захотелось, чтобы в небе померкло солнце, а на земле — вся радость жизни, чтобы люди не смели смеяться. Костя-одессит перепрыгнул через канаву и молча показал мне закопченную гильзу патрона калибра 9 мм, одинаково годного как для немецкого автомата, так и для немецкого пистолета.
— Твои ребята тебя ждут,— сказал я ему. — А мои вон пошли уже... Но Костя-одессит еще долго, придирчиво расспрашивал меня. Особенно интересовало его — верно ли я помню, что рана Богомаза была слепой — с одним отверстием от разрывной пули.
-Замучил ты меня! — сказал я ему, когда он собрался уходить,— Сразу видать бывшего лейтенанта госбезопасности! Но фрицев или полицаев — убийц Богомаза ты все равно не арестуешь...
-Как знать! — без улыбки ответил Шевцов. — Руки у нас сейчас коротки, да вырастут... Спасибо тебе. Привет от Полевого. Пока! — И напоследок еще раз спросил:
— Значит, ты точно помнишь, что рана была слепой?
Повар порадовал нас завтраком из двух блюд. Кроме надоевшего картофельного пюре с говядиной, он сварил великолепную уху из мелкой рыбешки, которую ребята наглушили толом в Ухлясти. Страстный рыболов Гаврюхин выуживал разваренную рыбешку из котелка, приговаривая:
— Красноперка, горчак, уклейка, пескарь, плотва!..
Барашков сидел в кругу почитателей его диверсионного таланта и, обгладывая мосол, рассказывал:
— Ребята у меня — богатыри. А что? Нет, скажешь? Ползет эшелон, словно немецкий Змей Горыныч, дернет мой тезка Сазонов, скажем, за веревочку из-за куста — и чудо! Голова у Змея отваливается, туловище у Горыныча бьется в судорогах, и вываливаются из него, горят в огне чертенята — душа радуется!..
Щелкунов был так сердит на меня, что не пошел со мной отсыпаться под царь-дубом, а забрался после завтрака в шалаш разведчиков. Я стал подыскивать себе место, чтобы переспать до обеда. Кругом там и тут, под деревьями и на открытых местах, лежали партизаны отряда. Бодрствовал один лишь Ефимов. Я лег рядом, на его плащ-палатку. И, как всегда, расспросив меня о ночной операции, покурив, Ефимов начал говорить о своих переживаниях и чувствах, о тонкой своей психике.
— Чему верить, что ценить — неизвестно,— полились знакомые слова. — Все относительно. Вот засада, например, или минирование это твое: с одной стороны — благородная месть, с другой — бандитское нападение из-за угла. Все можно хвалить или хулить — слова всегда найдутся. Все можно выставить в хорошем или плохом свете. Значит, есть две правды. А уж если две или больше, то правды, единственно правильной правды, значит, вообще нет. Нет достоверных знаний, идей, взглядов... А раз нет, то пусть служат мне те взгляды и та мораль, которые наиболее выгодны в данное время. Во время обстрела никто не бежит отыскивать каменную стену, а прячутся за первый подвернувшийся бугорок, из какого бы дерьма он ни состоял. Так и в жизни. А если повиноваться идеям, подчиняться до конца взглядам — положишь живот ни за грош. Была бы вера в воскресение мертвых и загробную жизнь — «для душ праведных» «в свете, покое и предначатии вечного блаженства»... С такой верой наши деды принимали поношение, гонение, бедствие и самую смерть «за имя Христово». Но нам отказано и в этом, единственно стоящем утешении для идейного мученичества. Умереть ради потомков? Которые никогда не узнают и не оценят? Которые для меня лично ничего хорошего не сделали!..