— Алеся! — говорю я замирающим от страха шепотом,— С того дня, как я увидел вас... — Мне кажется, что я говорю не так, пошло, у меня горят уши, и, струсив, я пытаюсь придать своим словам шутливое звучание, но из этого ничего не получается: — Вы мне очень нравитесь! Очень!
Последние слова я выпалил одним духом.
Алеся еще ниже склоняет голову, волосы закрывают лицо. Не дожидаясь ответа, с незавязанным бинтом, подхватив мундир и ремень с наганом, я пулей вылетаю из шалаша. Чуть не сбиваю с ног Баженова — следующего в очереди на перевязку.
-Ты знаешь, Черный,— говорю я Баженову,— я совсем не обижаюсь па того немца, что ранил меня, дай ему бог вечное блаженство!
Мимо шалашей санчасти шел Самсонов. Вид его сразу испортил мне настроение.
— «Легко на сердце от песни веселой,..» — напевал он, задумавшись о чем-то, должно быть очень приятном.
На пятый день в санчасти, вечером 4 сентября, я вышел из перевязочного шалаша. Вечер выдался прохладный. Лес не по-летнему угрюм, хотя и зелен еще, неподвижен воздух. Голоса в лагере звучат громко, гулко, но давно умолкли птицы, и ветер поет не такие, как прежде, легкомысленные песенки в листве. Под йогами в поблекшей траве шуршат палые листья берез и осин. Отшумело партизанское лето. Обмелеет скоро желто-зеленое море; уже погасли на укромных островах-полянах венерины башмачки и звездчатки, что таинственно перемигивались июльскими ночами со звездами. Осенней, грибной сыростью, терпким запахом вянущих трав веет уже из темных лесных углов, усеянных огромными мухоморами, боровиками и груздями. Стынет ночами туман над болотом. Холодом тянет от Ухлясти. Неясная печаль щемит сердце. Не знаю почему, но не было, кажется, такой осени в моей короткой жизни, чтобы не испытывал я при первых признаках ее приближения смутную, ничем не оправданную тревогу. И не было еще в моей жизни тревожнее осени, чем осень сорок второго года.
Резкие голоса в вечерней тишине, затопившей лес, заставили меня вздрогнуть. Я прислушался.
— Не хочу,— упрямо говорил Ефимов,— не могу идти в Вейно. Не могу видеть немцев. На шоссе, на железную дорогу, только не к немцам...
— Что с тобой? — спросил раздраженно Самсонов. — Мне важно узнать, что затевают немцы в Могилеве. Ты же сам говорил, они хотят приурочить карательный поход против меня к концу сбора урожая, чтобы вывезти...
— Издергался весь, надо взять себя в руки.
— Но в чем дело? Я всегда ценил тебя, прислушивался к твоим советам. Ты помог мне поверить в мою звезду... Мне нравился твой скепсис. Я сделал тебя своим начальником штаба, представил к ордену. А ты ведешь себя как барышня-недотрога: «не могу, не хочу»...
Я подошел ближе, злорадствуя: «Кажется, у них какая-то размолвка!»
— У меня ж не железные нервы...
Я остановился за шалашом, зная, что мое появление прервет эту интересную беседу.
Подслушивать нехорошо — согласен, но ведь я имел дело с Самсоновым!
— За женой вроде следят.
— Что-то ты крутишь! — проговорил Самсонов. За шалашом помолчали. Потом Самсонов сказал: — Ну ладно, Александр! — Голос Самсонова звучал примирительно, но все еще холодно. — Нервишками, видно, ты слаб. Ты бы с меня пример брал — не распускаю нюни. Опять ты перепуганным интеллигентиком сделался. А я думал, вышиб я из тебя эту дрянь. Ладно, повременим. Пошли в шахматы сыграем. Обдул ты меня вчера, первый раз за все время обдул!
— Не хочется...
Ефимов обогнул шалаш. Вид у него был усталый, измученный. Заметив меня, он вяло улыбнулся своей однобокой улыбкой.
— Как дела? — Он провел рукой по лбу, как-то странно глядя на меня. — А ты знаешь, я, оказывается, резиновый. «Резиновую Зину купили в магазине»... Сломить меня нельзя, а согнуть легко. И разогнуть можно, но выпрямить нельзя. Настоящего человека и смерть не сломает, а другого только одна могила выпрямит...
В странном взгляде его я улавливал стыд и неприязнь ко мне — кажется, он возненавидел меня за то, что исповедовался передо мной.
— Иди ты... знаешь куда! — вспылил вдруг я, неожиданно для самого себя. — Иди к Юрию Никитичу. Ты совсем сумасшедший. Мелешь черт знает что! Не желаю я слушать твои исповеди!
Ефимов ушел сгорбясь, волоча ноги.
Все чаще при виде Ефимова, при встречах с ним, меня охватывает какое-то смутное, мучительное беспокойство, очень похожее на беспокойство, которое испытывает человек, вдруг вспомнивший о том, что им забыто нечто очень важное. И вот он изгоняет из головы всякие посторонние мысли, пытается сосредоточиться, заглянуть на самое дно памяти, нервничает, злится... Какое-то чувство говорит мне, что скоро Ефимов станет до конца понятным, а сейчас я вижу его как бы вне фокуса. Да, нужно только что-то вспомнить. Но что?..
Еще больше меня занимает Самсонов — он и недавняя ссора его с Кухарченко, завязавшаяся после боя в Никоновичах. Самсонову хотелось бы, чтобы не Кухарченко, а его считали главным героем этого боя, ему надоело делить славу с Лешкой-атаманом.