На санитарной подводе — Смирнов, Бурмистров, Сирота и я. Держу в одной руке вожжи. Бурмистров и Сирота беспокойно озираются. Смирнов, вцепившись в грядки телеги, поблескивая белками глаз, напряженно всматривается в пасмурную ночь. За обозом раненых — штабная повозка. На ней — Перцов и писарь Сахнов. Куда ни глянь, всюду ныряют, покачиваются головы идущих по обочине дороги партизан, смутно белеют лица. Впереди на белом коне — Щелкунов. Володька то мерно покачивается в седле, то привстает на отпущенных до отказа стременах. В толстом слое пыли и взрыхленной земли глохнет звук шагов, стук копыт. Только лошади фыркают да повозки глухо тарахтят на выбоинах. Далеко позади, над Хачинским лесом, тускло вспыхивают и дрожат, оплывая, осветительные ракеты, прошивают ночное поднебесье зеленые и голубые пулеметные трассы. Молчать трудно. Сирота наклонился к Бурмиетрову и хрипло шепчет ему на ухо: «А может, зря удираем? Тут хоть местность знакомая. Куда идем? Не знает никто. Оплошали, брат, командиры. Неужто капут нам?»
Не будь у Сироты прострелены легкие, он не дрожал бы так за себя. Но положение его и впрямь ужасно — ведь до сегодняшнего дня он не поднимался с нар санчасти.
Паникуешь? — яростно шепчет в ответ Бурмистров. — Командиру прекрасно известно, куда он нас ведет. Тут оставаться? Ты посмотри назад, что там делается... Да и зимовать в Хачинском лесу невозможно — после листопада насквозь просматриваться будет...
Я чмокаю, шевелю вожжами и усмехаюсь в темноте. Бурмистров не одинок в своем мнении: в такой час трудно не цепляться за спасительную слепую веру во всемогущество командира. Однако совсем не по-партизански подчинять себя чужой воле, снимать с себя, перекладывать на командира все заботы. Бурмистрову сейчас намного легче, чем Сироте, чем мне... И все же мне жаль его — еще недавно он был куда храбрее. Но ростки мужества не успели пустить крепкие корни. Ранение сломило его, как ломает многих не успевших закалиться бойцов. Попав сразу в пекло, не зная личного успеха в войне и слишком хорошо зная силу врага, побывав на волоске от смерти, он чувствует теперь себя беспомощным, бессильным и может только бежать от опасности, но не бороться с нею. Как много значат первые испытания для каждого воина!
А Киселев, друг Бурмистрова, справился, к всеобщему удивлению, со своим малодушием!..
— Тише! — шипит Бурмистров. — Кульшичи!
Проплывают мимо расплывчатые контуры хат. Хаты плывут справа, а слева, за баньками и гумнами с высокими крышами и скирдами сложенного в снопы хлеба,— поле скатывается к кустарнику. Там болото. Вот обрывается справа темный строй домов и заборов и на пригорке в десяти или пятнадцати метрах от дороги вырисовывается знакомое здание школы. Чернеют пустые глазницы окон... И вот в невероятной, напружинившейся вдруг тишине раздается очень спокойное, очень короткое и очень понятное русское слово — одно только слово: «Огонь!»
Пронзительный вой пуль сдувает меня с телеги. Я ударяюсь обо что-то раненым плечом. Мельком вижу в заискрившейся тьме, как тяжело оседает белый конь Щелкунова. Грохочет воздух. Кони встают на дыбы, бьют в воздухе копытами, рвут упряжь и падают. Некстати взвывает упавшая с телеги гармонь. Машут руки, мелькают лица. И все это, все живое и неживое, прошивают визжащие струи горячего металла, бешено вырывающиеся из окон школы...
Я хватаю Алесю за руку. Мы бежим сломя голову, и каждый шаг больно отдается в раненом плече. Вспыхивает ракета, и ночь становится днем. Вот Юрий Никитич — он ведет Смирнова. Алеся вырывает руку и спешит к нему на помощь. К Смирнову тянутся еще чьи-то руки, много рук. Низко визжат пули. Смирнова хватают и волокут бегом вниз. Под ногами — упругий мшаник. Кто-то падает. Это Сирота! Неужели убит? Нет, встал, бежит. Вниз, вниз... Туда, где лежит в туманной мгле, за мокрыми от росы кустами, спасение, жизнь...
Только теперь я понял, почему каратели не добили нас в Хачинском лесу: они рассчитывали сократить свои потери, надеясь перестрелять нас из полицейских засад.
Под сапогами жирно и жадно чавкает болотная тина. Колючие упругие ветки бьют с размаха в лицо, запускают цепкие когти в одежду. За ноги цепляется осока. Вязкая грязь, студеные брызги в мутной, сырой мгле. Болотная жижа переливается за голенища, наполняет сапоги. Партизаны скучиваются в тесную толпу. С каждой секундой толпа ширится. Вот затрещали кусты, смутно зачернел в белесом тумане ствол пушки: «Ай да Киселев, ай да Баламут! Молодцы артиллеристы!» Слышится голос — негромкий, но задиристый:
— Начхать! Не брошу машину. «Никто нас не разлучит, лишь мать сыра земля»... — Болото бурлит под ногами Кухарченко, под колесами его мотоцикла. В Кульшичах не переставая стучит пулемет. По звуку — наш, русский, станковый, скорострельный.
— Полицаи, мать их! Залезли к черту в пекло...
— Затягивается петля-то.
Говорим приглушенно, прислушиваемся к хлюпанию — еще кто-то идет.
— Свои... я... Сирота...
— Ну как там?
— Писаря Сахнова убили...
— Киселев молодец! С Баламутом пушку из-под огня вывез!
— А документы где?! Списки где отрядные?