Потерь у нас пока нет. А если будут, то скорей всего по вине Кухарченко. Этот лихач недаром обкатывал в Минске машины. Жарко дыша бензином и сгоревшим маслом, клокоча радиатором, вылетает «гробница» — так прозвали в отряде нашу трофейную трехтонку — на сумасшедшей скорости из лесу, мчится на полном газу с ревом и рыком, изо всех своих лошадиных сил по подлесным деревушкам, преследуемая облаками пыли и лаем деревенских собак. И каждый раз, когда «гробницу» подбрасывает на бугре или проваливается она в глубокой промоине, в дребезжащей кабине гремит довольный гогот Лешки-атамана. Машину «командующий» водит так же, как и воюет,— не заботясь о последствиях. Зато после наших налетов все меньше становится мелких гарнизонов в Быховском, Пропойском и Могилевском районах. И на удивление везуч и удачлив Лешка-атаман.
— Я «гробницу» всегда обратно жду с ранеными,— говорит наш главврач Мурашев. — А дождусь, спокойно спать ложусь. А другие группы пойдут на какое-нибудь пустяковое задание и обязательно кого-нибудь пулей царапнет или осколком заденет...
Однажды Лешка-атаман разгромил немецко-полицейский стан в Бахне во время ночного рейда в Гомельскую область. Полицаи, еще ни разу не оказывавшие нам серьезного сопротивления, бежали и на этот раз. Партизаны долго хозяйничали н селе, стаскивая в машину съестные припасы и другое имущество сельских властей. Василий Козлов поджег дом своего старого врага — бургомистра: этот предатель еще весной рыскал по району в поисках группы Иванова. Партизанский факел долго разгонял над селом ночные тени.
В хате начальника полиции я увидел, как Кухарченко вытащил из огромного сундука пеструю шелковую шаль и пихнул ее за пазуху.
— Положи обратно! Зачем тебе женское барахло? — спросил я, шаря ухватом под печкой. Мне до зарезу нужны были сапоги.
Пригодится! — весело ответил Кухарченко. — Самсоныч ударяет за Надькой, а я что, рыжий, что ли? Теперь это можно! Полевой не в нашем отряде!
Под утро мы мчались обратно — туда, где раскинулся во всю свою «зеленую мочь» Хачинский лес, наша «мати зеленая дубрава». Лихаческий пыл Лешки-атамана не стынет и в лесу; он не сбавляет хода, только крепче сжимает баранку в стальных руках и шире и азартнее раздувает ноздри. Машина трещит и ревет на ухабистых дорогах, колеса яростно разбивают тихие лунные лужицы в колее, опьяненные успехом партизаны гикают, и свистят, и распевают во все горло, их швыряет от борта к борту, нещадно секут низкие ветви.
А в лагере на Городище нас всегда ждет лучшая из постелей: свежая и мягкая трава под усеянным звездами, свободным уже от докучливого комарья июньским небом. Отзвенела в лесу серая комариная метель.
Меня разбудила музыка... На залитой ярким солнцем поляне играет патефон. Рядом сидят, загорают на солнышке полуголые парни. Они сражаются в карты. Заводят подряд одну и ту же пластинку, другой у нас пока нет:
Эта старорежимная «Разлука» еще недавно услаждала слух кулака-старосты...
— Очко! — ликующе орет Длинный и сгребает к себе кучу марок. На траве белеют разорванные клочья мелкой оккупационной купюры, недопустимой в партизанском банке. Играют по грабительски установленному оккупантами принудительному валютному курсу: советская десятка за одну оккупационную марку, выпущенную
«рейхскредиткассе». «Рубль к своей немецкой копейке приравняли, гады! — ругаются партизаны. — Девальвация называется!»
Борька-комиссар, бросив искоса завистливый взгляд на картежников, проходит мимо
— ему по его положению вроде неудобно зашибать в очко, а запретить игру — во-первых, не по его силенкам, а, во-вторых, раз смотрит на очко сквозь пальцы Самсонов, значит, и Борьке-комиссару положено смотреть сквозь пальцы.
Из шалаша вылезают заспанные минеры Барашкова, потягиваясь жмурятся на солнце. Они, как и я, проспали завтрак. Это неудивительно: мы вернулись с минирования утром, легли спать в восемь утра — повар только начинал варить бульбу.
— Полевой бы не допустил картежную игру,— зевая, говорю я Ефимову, глядя на картежников. А может, самому сыграть?.. Ефимов лежит рядом со мной на спине, заложив руки за голову. Он усмехается и кивает в сторону игроков:
— Вот лежу и наблюдаю. Деньги! Сандрак тут банк в сотню тысяч сорвал. Что они значат сейчас, деньги? А до войны? При деньгах Панфил всем людям мил. Сколько крови и труда они мне стоили! А что на них сейчас купишь? Смотрю на Щелкунова — и горько и смешно. Война взорвала все устои нормальной жизни. И доказала, между прочим, что деньги не самое важное. Раньше деньги давали власть, силу и все прочее, теперь власть, сила дают деньги и все прочее.