В Кульшичи сейчас можно свободно ехать без оружия — село партизанское. Но Гаврюхин не показывается там: боится доносчиков, слишком хорошо понимая, что для наших людей в деревнях местный предатель страшнее немцев. Даже в окрестных лесках появляется он только по крайней нужде, а когда случается проходить по деревне днем, то прячет лицо. Узнают немцы, что бывший председатель сельсовета партизанит перебьют всю семью, и старого, и малого.
Мне нравится этот молчаливый, серьезный, пожилой белорус, я приглядываюсь к нему в лагере и в походах. Часто вижу я в глазах сельского хозяина тоску по мирным дням, по любимому делу. Каждую пядь земли знает здесь бывший председатель сельсовета, знает свой 'край в непогодь и в погожие дни, в рассветный час и в предзакатную пору. Нелегко воевать человеку в родном краю, видеть, как рушится он, и самому разрушать его, бросив дом и семью на произвол врага. Вчера ты боялся ступить здесь на пшеничный колос; сегодня видишь — гибнут целые села...
Однажды я слышал, как Барашков выговаривал Гаврюхину:
— Опять ты с новобранцами про колхозные дела часами вспоминаешь. Ты бы лучше своим колхозным дружкам устройство железнодорожной минки объяснил. Все дело, Гаврюхин, в том, что ты все еще мирным временем дышишь...
— Да разве я вполсилы воюю? — обиделся Гаврюхин.
— Воюешь-то ты исправно, да не в полную душу, сердцем ты в наше военное дело не вошел. Беда с вами, стариками...
— Верно, не лежит у меня душа к войне,— вздыхал Гаврюхин,— не люба она мне, мирный я человек.
И все же Барашков и Гаврюхин отлично сработались. На счету у Барашкова и Гаврюхина уже больше десяти выходов на «железку». А каждый выход — в этом я и сам убедился — это тридцать километров по открытой немецко-полицейской территории, десятки смертельно опасных метров от перелеска до железнодорожной насыпи и особенно последние метры — тут уж важен каждый сантиметр — до рельса и шпалы. Это — незаживающие раны на локтях, содранные ногти и жизнь в пальцах, удаляющих из мины чеку. Это — легкие, распирающие до предела грудь, и оглушительно молотящая в висках кровь. Это — привкус крови от прокушенной губы в пересохшем рту. Это — нечеловеческие усилия, предел человеческих возможностей...
Еще совсем недавно я смотрел сверху вниз на минеров, радовался тому, что вместе с
Щелкуновым обогнал в славе Барашкова, Терентьева, Шорина.
Я понимал, конечно, что один спущенный Барашковым эшелон с живой силой или танками стоит пятидесяти уничтоженных нами из засады машин, но при всем том считал, что наша работа в боевой группе эффектней, опаснее, богаче приключениями. Минеры «втихаря» спускают эшелоны, взрывают мосты и машины, в три жилы тянут диверсионную работу, в то время как члены боевой группы не только сопровождают и охраняют минеров на подрывных операциях, но и выполняют разведывательные задания, участвуют в боях и засадах, лично уничтожают предателей, подвергая свою жизнь несравненно большему и частому риску. Зато и слава наша ярче. Кухарченко — так тот вообще только раз ходил на «железку». Скучное дело — трофеев никаких!
«Опели», «мерседесы», «фиаты», «адлеры» — любимая Лешкина охота. Работа минеров — опасный, тяжелый, бестрофейный труд. Опасности Кухарченко никакой не боится, но вот труд ему всякий не по нутру. Впрочем, не такие у нас минеры, чтобы оставаться в стороне от большого дела. И не такой у них командир — Николай Барашков, чтобы пропустить крупную отрядную операцию.
После первого же похода с ними на «железку» я понял, что наши подрывники — настоящие ребята. Барашков заложил мину на двухколейке Могилев — Гомель, километров десять севернее Быхова. Никогда не забуду те торжественно-напряженные минуты перед взрывом... Мы лежали за выкорчеванным корневищем сосны в полусотне метров от железнодорожной насыпи. Барашков держал в руках «дергалку» — выкрашенную в зеленый цвет парашютную стропу, привязанную другим концом к чеке минного взрывателя. Многоголосым эхом зарокотал в предрассветном, тихом лесу гулкий нарастающий грохот поезда. Далеко разнесся однотонный гудок немецкого локомотива. С бьющимися сердцами прислушивались мы к дробному перестуку колес на стыках, к пыхтению паровоза. Сработает или не сработает?!
— Дай я дерну! — в нестерпимом возбуждении стал умолять я Барашкова.
— Я сам! — сквозь сцепленные зубы.
Мельком увидел я локомотив — котел с дымящей трубой, кабина машиниста, тендер. Прет, работая дышлами как локтями... И вот — удар мины и резкий перебой в ритме шума. Мы бежим изо всех сил к лесу, а сзади — тысячетонный грохот, лязг и скрежет, шипенье, взрывы, треск — невообразимое смешение неслыханных звуков! Разом стихают они... Оглядываюсь на опушке — насыпь всю заволокло паром. Бежим дальше, а недолгая, мучительно неспокойная тишина позади раскалывается робкими хлопками выстрелов, не то слышатся, не то чудятся слабые крики, победно нарастает шум пожара...