— Впрочем, можете не отвечать, — проговорил Леонид Станиславович, — я в личное не влезаю, — и только сейчас заметил, куда устремлен взгляд Арона. — А-а, — протянул он. — Эвер-то у Палия работал… А вот рядом с ним — Терехин Степан Николаевич, — он указал на портрет строгого человека в очках, с аккуратными усиками, лобастого, с гордо вскинутой головой. Что-то в этом лице отдаленно напоминало Николая Степановича. — Большого, очень большого ума человек. Да и сын его… Жаль, ох как жаль Николашу. А что, ему больше не выпрямиться?.. Господи, да что я спрашиваю? Годы уж… А между прочим, у меня его книга есть. Я сохранил. Вот, пожалуйста, — он протянул руку, взял книгу в сером переплете, видимо, заранее ее приготовил; черными буквами на ней крупно стояло: «Теория пламенных печей». — Конечно, устарела книга, но все же… Я берег. Опасно было, а берег. Кланяйтесь ему…
Он встал, проводил его до дверей и внезапно сказал совсем тихо:
— Николаше лучше ко мне не наведываться. Могут старое помянуть. А вот это, — профессор протянул конверт, из которого выглядывали сотенные, — передайте ему. Если надо, еще помогу, — говоря это, он отводил глаза.
Арон быстро сбежал по лестнице, вдохнул горячий уличный воздух, а по телу пробежали мурашки озноба. «Боятся! Все боятся!»
Он направился к автобусной станции, надо было ехать в свой барак. «Черта с два я пришлю ему статью. Черта с два… Нужен мне он!»
Пока ехал, злость оседала, как едкая пыль, и становилось тоскливо. «Конечно, боятся… Еще бы не бояться». Разве сам он не мечтал стать невидимым, он, человек в чужой коже, убитый и воскресший? В любое мгновение с него могут содрать эту кожу, и тогда… Удушливый смог страха висит над улицами, городами, полями, лесами, вползает в людские души, и нет от него спасения. Даже когда люди смеются, целуются, поют песни — страх окутывает их, ведь каждый знает или догадывается, как непрочна его жизнь на этой земле, в одночасье она может обернуться так, что тебя силой втолкнут в пределы ада и там ты сам признаешь за собой любую вину, которую тебе навяжут… За что же гневаться на Леонида Станиславовича?
Едва Арон умылся с дороги, переодел рубаху, как к нему явился Николай Степанович. Был он хорошо побрит, свеж лицом, хотя веки все же припухли; одернул заношенный парусиновый пиджачок:
— Ну как, Антошик? — И голос его дрогнул, выдав волнение.
— Хорошо, — ответил Арон. — Мезенцев высоко работу оценил. Говорит, защищать надо.
Николай Степанович даже подпрыгнул как-то бочком, по-козлиному, и всхлипнул радостно:
— Ну вот! Ну вот! Леня зря не похвалит. Он ас. Ты ему верь, верь…
— А я и поверил, — ответил Арон. — По этому случаю, Николай Степанович, и дернем. Я вот с собой и колбаски хорошей привез…
Они сели за стол, выпили, Николай Степанович все умильно смотрел на Антона.
— У меня ведь глаз наметанный, — говорил он. — Только начал читать, понял: крепкая работа. Мне ли не понять?.. А то, что Леня деньги прислал, — это хорошо. Он от добра. Я знаю… Мы с ним, бывало, и последним делились. Все к нему съездить хотел, да думаю — наведу тень на плетень. Он профессор. Я о нем в газетах читаю. Меня сковырнуло, а его зачем подставлять?.. Ему одна доля выпала, мне другая. Живу в своей норе. Думаешь, почему я в Северский вернулся, где меня каждая собака знала? Да просто был я тут инженером, начальником. Не подступись — специалист идет! А теперь в унижении. Комендантишка заводских трущоб. Меня, как собаку, и пнуть можно. Такому не позавидуешь. А если нечему завидовать, то и трогать не нужно. Понял? Поехал бы в другое место. Там народ чужой. Ко мне бы с подозрением. Хоть и воевал, а все же лишенец бывший, лагерник. Вот так.
Арону было жаль его, он стал рассказывать, что видел портрет его отца, и книгу ему Леонид Станиславович с дарственной надписью показывал.
— Что… так на полке и держит? — недоверчиво спросил Николай Степанович.
— На видном месте.
Николай Степанович долго смотрел на налитый стакан, потом дрожащими пальцами отодвинул его от себя и заплакал. Он утирал слезы рукавом пиджака, но все плакал и плакал, дрожа по-мальчишечьи плечами. Арон обнял его, прижал к себе.
— Ну что вы, милый мой, ну что вы… Может, все еще изменится… Зачем вы так?..
Он говорил все это и понимал: слова его никчемны.
Николай Степанович сглотнул слезы, сказал потерянно:
— Все пролетело-проехало. Кранты, Антошка. Мне бы в зоне сдохнуть или от пули на войне. Да Бог уберег. Зачем? Чтоб по клопиному делу хозяйничать? А я ведь многое умел… Ох, многое. А теперь — отброс. Только и всего.
Он неожиданно цепко схватил стакан, выпил залпом и, не сказав больше ничего, пошел из комнаты.